Радость покаяния
Из бесед во время Рождественского поста
31 декабря 1983 г.
1
[1] [2]
Говение[1] — это момент, когда с обновленной силой и снова, по-новому мы должны задумываться над жизнью и над собой. Над жизнью — какой ее Господь задумал для нас, и над собой — какой мы эту жизнь сделали. В том и заключается покаяние, чтобы как бы измерить расстояние между тем, что задумал Господь, и тем, что мы осуществили; между тем, что нам было дано и что мы использовали или нет, исполнили либо не исполнили. Это надо делать — и не раз в жизни. Мы часто оставляем эту задачу до нашего предсмертного часа, до последней нашей болезни, до момента, когда вдруг обнаружим, что неисцельно больны или что находимся в смертельной опасности. И тогда, перед лицом страха, перед лицом смерти, перед опасностью мы вдруг делаемся по отношению к себе, к жизни, к людям, к Богу — серьезными. Мы перестаем играть в жизнь. Мы перестаем жить так, будто пишем только черновик, который когда-то позже, потому что кажется, что времени-то столько впереди — будет превращен во что-то окончательное. И никогда этого не бывает, потому что старость, одряхление тела, ослабление ума, внезапная смерть, обстоятельства застают нас врасплох и уже не дают времени. И очень страшно думать, что может настать момент, когда окажется поздно. Достоевский в «Братьях Карамазовых» маленькую главу посвятил аду; для него ад — это момент или состояние, когда человек скажет себе: «Поздно! Я прошел мимо всего...; единственное, что было на потребу, единственное, для чего стоило жить, чем стоило жить, я уже больше исполнить не могу; я никому больше не нужен. Было время, когда я мог любить умно, сердечно, творчески; теперь я этого больше сделать не могу; я вошел в вечность, в которой любовь изливается от Бога; моя любовь никому больше не нужна. На земле — да, она была нужна очень многим; очень многим нужно было, чтобы я на них обратил внимание, чтобы я их заметил, чтобы я умел их увидеть глубоким, проницающим взором; чтобы я умел прислушиваться к ним и слышать не только пустые звуки, слова, а то, что за словами кроется: крик, плач, радость или страх живой души перед своей жизнью...» Картина, которую дает Достоевский и которую я сейчас развил — реальна: будет момент, когда пройдет время; будет момент, когда жалеть, творить, активно любить будет уже поздно... Наша любовь, наше творчество, наши мысли и слова уже никому не будут нужны, потому что все мы будем стоять перед Божией любовью, Божией мудростью, и Божией правдой, и Божиим судом.
Вот почему из года в год мы собираемся здесь на однодневное, очень короткое говение, на короткий период, когда всё нам говорит: «Опомнись! Опомнись, пока не поздно; начни жить, пока еще можно жить, пока не остановилось время, пока еще можно творить!» Спаситель нам говорит: Ходите, пока есть свет; когда настанет тьма, уже будет поздно ходить, и некуда, и не будет ни пути, ни дороги... У нас еще есть время, а сколько его — мы не знаем. Сейчас сидим здесь, полные жизни, пусть даже на склоне лет, но живые; одно мгновение — и кто-либо из нас может, внезапно застигнутый смертью, предстать перед Богом. В этом смысле смерть нам напоминает о том, что надо спешить жить со всей глубиной, на которую мы способны. В разные годы, в разном возрасте, при разных обстоятельствах мы должны жить по-разному. Один французский стихотворец сказал: «В молодом человеке горит огонь; в старом человеке светит свет». Надо уметь, пока горит огонь — гореть; но когда прошло время горения — суметь быть светом. Надо в какой-то момент жизни быть силой, а в какой-то момент быть тишиной. И каждый из нас должен задуматься над тем, где он находится и умеет ли он совершить этот переход от творческой силы до созерцательного света. Людям порой больше нужен свет, чем наша деятельность; нужен свет, нужно молчание, нужна тишина, нужно то глубокое, безмолвное понимание, которое можно дать человеку только тогда, когда сам внутренне успокоишься, не путем застоя, а путем углубленной внутренней тишины.
Отцы Церкви нам говорили, что мы должны помнить о смерти. Да, но не как о страхе, а как о напоминании, что надо жить всей глубиной жизни, пока она есть. Причем, жить не слегка, а именно глубоко; только смерть может нам дать меру того, какова должна быть жизнь; только тот человек, который готов жизнь свою положить за своего Бога, за внутреннюю правду, за своего ближнего — только такой человек может жить всей силой своей души. Человек, который не готов поплатиться всей своей жизнью за то, чтобы стоять в правде, в верности, никогда не будет жить всей силой своей. Всегда его будет удерживать страх, как бы не погибнуть, как бы не пострадать, как бы не рискнуть больше, чем он готов... И поэтому так важно — не примириться со смертью, а войти с ней в новые отношения. Апостол Павел говорил, что для него жизнь — Христос, смерть — приобретение. Но он говорил и о том, что знает Христа не только воскресшим, Победителем смерти, но и распятым; и на земле мы должны приобщиться и к торжеству жизни, которую нам дает Христос воскресший, победивший смерть, и Его крестному пути. А этот крестный путь означает готовность жизнь свою отдать, смерть принять ради того, что свято, и значительно, и велико. Мы редко над этим задумываемся. Жизнь течет, и в молодые годы смерть кажется очень, очень далекой, нереальной: умирают другие, старые люди. В период войны умирают и молодые, но эта смерть не постепенная, она не нарастает в человеке, она не изо дня в день его покоряет, разрушает; она приходит мгновенно, или так быстро и так трагично. И к ней прибавляется столько страдания, столько пережитого страха и столько страха за тех, кого оставляешь... Но мы все идем ровной стопой к той смерти, которая рано ли, поздно ли нас пожнет; и нам надо жить с таким величием, чтобы смерть была для нас не страхом, а отверзающейся дверью, которая нам дает возможность войти в торжествующую вечную Божию жизнь. Поэтому говорить о смерти или говорить о жизни — одно и то же. Говорить о смерти — значит говорить о том, что жизнь должна быть предельно интенсивна во всех видах, в каких она может себя проявить: в творчестве или в молчании, в углубленности и в открытости. И вот встает перед каждым из нас вопрос: за жизнь, которую я прожил, будь она коротка или очень длительна, оказался ли я человеком, просто человеком? Оказался ли я христианином? Я называю себя человеком, я называю себя христианином — но правда ли это?.. Один из ранних Отцов Церкви, святой Ириней Лионский говорит, что человек призван быть сиянием Божией славы; настоящий человек должен быть таким, чтобы другие люди, глядя на него, видели в нем сияние вечной Божией жизни; он должен бы быть откровением о Боге. И кто-то из Отцов пустыни сказал: «Кто видел брата своего, тот видел Бога своего». Правда ли это? Можно ли о ком-либо из нас сказать, что встречающие нас заглядываются, останавливают на нас свой взор и ставят перед собой вопрос: «Кто это такой? Что в этом человеке такое, чего мы никогда не видели? В нем свет, которого я на земле не встречал; в нем сила бесконечной кротости и смирения, и вместе с тем — несокрушимой верности...» Мы призваны быть таковыми, чтобы люди, встречая нас, встречали бы отблеск Божией славы, могли бы не в наших физических чертах, а в том, что передается из глубин одного человека в глубины другого, увидеть нерукотворенный образ Божий: пусть несовершенный, но уже сияющий немеркнущей красотой вечности и Самого Бога.
Только тогда можем мы сказать, что стали человеком; не просто тварью, зоологическим явлением, а человеком в том смысле, в котором Бог нас творил: Его образом, живой, действующей иконой, вглядываясь в которую, человек может прозреть нечто о Боге, обращаясь к которой, он переносится от земли на Небо, от времени в вечность, от человека, им встреченного, к Богу, Которого ищет, жаждет его душа. И мы называем себя христианами: «Я христианин». Это говорили мученики в первые века христианства; это слова, которые они произносили, свидетельствуя о том, что Бог и Христос им дороже жизни, и этими словами они себя предавали на поругание, на пытки и на смерть. Эти слова были решающими в их судьбе. Впервые христианами были названы ученики Спасителя в Антиохии; не только потому, что они принадлежали малой, еле известной, но требующей к себе внимания новой секте, а потому, что люди в них узнавали учеников Христа. В первые два века разные христианские писатели обращались к язычникам, стараясь дать им понять, что такое христианин; и, например, Тертуллиан пишет, что люди, окружавшие христианскую семью или малую по тогдашнему времени христианскую общину, часто говорили: «Как они друг друга любят!» Любовь живая, кроткая, зрячая, творческая, любовь одного человека к другому, одной семьи к другой, одной общины к другой была отличительным признаком христиан в то время. Теперь этого сказать нельзя; даже в семье этого нет, даже в малейшей общине этого нет. Если и есть какая-то любовь, то общая, обычная, та любовь, которую можно встретить и среди неверующих и язычников: естественная, природная, животная любовь. Но не та любовь, которая родилась из чуда обновления, совершаемого Духом Святым над нами. Об этом нам тоже надо задуматься... Страшно, что никто не может узнать в нас христиан, если мы сами об этом громко не заявим, часто вызывая удивление: неужели христианин — это?.. Зачем же быть христианином, если ничем не отличаться от других? Ни отсутствием страха перед страданием, болезнью, опасностью, смертью; ни отсутствием жадности по отношению к тому, что можно получить или вырвать у жизни (а значит, у другого человека) душевно, телесно, материально; ни любовью, то есть отказом от холодности, безразличия, забывчивости или прямо враждебного отношения, длительной, горькой, ядовитой ненависти... И вот перед каждым из нас стоит этот вопрос. Я не могу себя назвать даже человеком в полном смысле этого слова; я персть, земля, я принадлежу к животному миру, но не принадлежу к миру Божественному. Искры этого мира порой сияют во мне; они проходят во мне, как по небосклону проходит падающая звезда, — на мгновение освещается моя тьма, лишь на мгновение другой человек может что-то уловить: в этой тьме что-то блеснуло, чего он раньше не видел... Я не могу назвать себя и христианином, потому что та любовь, которая во мне есть, не в меру Божественной любви, той любви, которую нам заповедал Господь: Кто Меня любит, тот заповеди Мои сохранит... А мы мимо заповедей проходим. Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих (Ин. 15, 13). Апостол Павел пишет, говоря о Христе, что едва ли кто готов умереть за своего друга, а Христос умер за нас, когда мы были Ему еще врагами, чужими... Он умер не только за тех, которые Его узнали, стали Его учениками, достойными или недостойными, но и за тех, кто Его засудил беззаконным судом, и за тех, кто Его физически распинал, пригвождал ко кресту: Прости им, Отче! Они не знают, что творят... И вот перед каждым из нас должен постоянно стоять этот вопрос: христианин ли я? Может ли кто-нибудь через меня узнать лик Христов? Почуять биение Христовой любви в моем сердце? Познать мудрость и правду Божию в моих словах и мыслях? Узнать Божие пути в моих действиях, в том, как я отношусь к жизни, к каждому человеку, к Богу?
Апостол Павел говорит, что придет смерть, а за смертью суд. Да! К каждому из нас придет смерть, и каждый из нас, рано ли, поздно ли (когда — нам неведомо) встанет перед Божиим судом. А Христос порой произносит строгие слова: суд будет без милости тем, кто не оказал милости, кто был безжалостен, бессердечен, безлюбовен... Не потому, что Бог окажется таким же «безжалостным» и «безлюбовным», как мы, а потому, что спасение заключается в том, чтобы включиться в поток Божественной любви, чтобы соединиться любовью с любовью. А если в нас нет этой любви, если в нас нет способности к любви, открытости, нет сердца хотя бы жаждущего любви, мы включиться в нее не можем. Мы встанем и, по слову Достоевского, обнаружим, что единственный смысл всей жизни был — любовь, и мы свою жизнь до конца обессмыслили, опустошили и стоим без содержания и даже без способности принять то содержание, которое Господь может нам дать. Божий суд не заключается в том, чтобы Господь измерял наши добродетели, чтобы Он расценивал нашу искушенность в предметах веры. Подумайте над тем евангельским чтением, которое предшествует Великому посту: притча Христова об овцах и козлищах. Все вопросы, которые там ставятся, сводятся только к одному: когда ты был на земле, у тебя сердце было каменное или живое? Ты голодного накормил? Холодного согрел? Нагого одел? Заключенного в тюрьму, отверженного людьми посетил? Была ли в тебе жалость или в тебе жило только безразличие, надменность, самодовольство, как у богача, который пировал, тогда как у его порога с голоду и холоду умирал Лазарь?.. Это единственный вопрос, который ставится: было ли у тебя человеческое сердце или камень вместо него? Если у тебя была человеческая любовь, то она может расцвести в меру Божественной любви; но если человеческой любви нет, то с чем может соединиться любовь Божия?..
И не надо убегать этого суда над собой, говоря: «Я же люблю людей!..» Всех людей, когда они далеко, мы все любим. Один писатель дает такую характеристику одному из своих героев: этот человек так любил человечество, что ненавидел всякого отдельного человека, который уродовал в его глазах совершенный облик человечества... Нереальное, несуществующее человечество — да, он любил; а конкретного человека или конкретную толпу он вынести не мог. В реальных людях он видел уродство, а мечтал он о совершенной красоте небывшей, небывалой и которой никогда не будет до Второго пришествия. Разве наша любовь к людям не такова? Мы любим очень немногих, но и тех не умеем любить без оглядки, без условий. Мы ссоримся, холодеем, отворачиваемся... Апостол Павел нам говорит: «Друг друга тяготы носите, и так вы исполните закон Христов». Тяготы — это не только невзгоды, это вся тяжесть другой личности, другого человека. Некоторое время нести тяготу чужого горя, не очень продолжительной болезни, короткой ссоры мы все умеем; но как страшно бывает видеть, что когда у человека горе неизбывное, болезнь не кончается, нужда не прекращается, то после короткого срока, в течение которого мы жалеем человека, окружаем его вниманием, носимся, возимся с ним, мы начинаем холодеть: неужели конца-края не будет его болезни, его нужде, его горю? Пора бы ему выздороветь! Пора бы ему встряхнуться, опомниться! Неужели всю жизнь мне с ним возиться?!.. Не так к нам относится Господь. Пока наша жизнь длится, десятилетиями Он терпит, Он ждет. Он надеется; и Он активно все время, все время старается нам помочь...
Не в том беда, что мы не многих любим, — мы неспособны любить очень многих, наше сердце слишком узко (как говорит апостол Павел: тесно в ваших сердцах...). Но как мы плохо, нетерпеливо, неласково, неумно любим и тех, о которых говорим, что они нам дороги! Как нам надо задуматься над теми, кто нас окружает, и поставить себе вопрос: какова моя любовь к ним? В радость — или в тягость? Потому что бывает и так, что наша любовь может удушить человека, она для него не свобода, а рабство; человек стонет от того, что мы называем «любовью», когда мы знаем лучше него, в чем его счастье, что ему нужно, где его радость, когда мы у него отнимаем всякую искорку свободы, творчества, потому что сами хотим управлять его жизнью так, чтобы ему «лучше» было...
[1] [2]
[1] Говение — это приготовление (обычно во время поста) к таинствам Покаяния и Причащения, заключающееся в посте и воздержании, посещении всех богослужений в течение недели (или по крайней мере — 2—3 дней) и домашних молитвах по указанию молитвослова. Предполагается, что слово «говение» произошло от санскритского «пава» (жертвоприношение) и «гу» (жертвовать). Славянские однокоренные слова показывают духовный смысл говения: «говействовати» — чтить, почитать за великое, «благоговение» — благочестие, страх Божий. В практике прихода, руководимого митрополитом Антонием, говение — это день, посвященный духовной беседе, совместному размышлению, молитве; завершает его общая исповедь.
Опубликовано: 27/11/2010