Воробышек Парижа
19 декабря 95 лет назад родилась Эдит Пиаф
Слова её уличной песенки стали пророческими. Прозвище «воробышек Парижа» сопровождало её всю жизнь. «Воробышком Парижа» она умерла, «воробышком Парижа» её до сих пор помнит вся Франция.
«...Под шквал аплодисментов на сцену медленно вышла... пожилая некрасивая женщина... За свою жизнь мне неоднократно приходилось видеть удивительные преображения актёров, выходящих на сцену... Но то, что я увидел, — было чудо. Эдит после первых же нот стала красавицей. Да-да, красавицей в полном физическом смысле этого слова. И не грим, не профессиональная техника, не жёсткая актёрская дисциплина были тому причиной. Просто — фея искусства, прикоснувшись к ней своей волшебной палочкой, осуществила у меня на глазах чудесное превращение из андерсоновской сказки... Сама Франция с её радостями и горестями, трагедиями и смехом пела правду о себе...» — написал о ней Никита Богословский, запомнивший на всю жизнь её концерт на втором этаже Эйфелевой башни.
Её карьера похожа на одну из многочисленных рождественских сказок про Золушку, на типичную голливудскую историю или на традиционное американское «ты тоже можешь стать президентом». «Бледная, непричёсанная, с голыми икрами, в длинном, до лодыжек, раздувающемся пальто с продранными рукавами», она обратила на себя внимание владельца одного из самых аристократических парижских кафе, случайно оказавшегося среди её слушателей на улице Труайон. О том, что было дальше, рассказала она сама в своей книге «На балу удачи»:
— Ты что, с ума сошла? — сказал он без всякого предисловия.- Так можно сорвать себе голос!
Я ничего не ответила. Разумеется, я знала, что такое «сорвать» голос, но это не очень меня беспокоило. Были другие, куда более важные заботы...
— Надо же мне что-то есть!
— Конечно, детка... Только ты могла бы работать иначе. Почему бы с твоим голосом не петь в каком-либо кабаре?
Я могла бы ему возразить, что в продранном свитере, в этой убогой юбчонке и туфлях не по размеру нечего рассчитывать на какой-либо ангажемент, но ограничилась лишь словами:
— Потому что у меня нет контракта!
И добавила насмешливо и дерзко:
— Конечно, если бы вы могли мне его предложить...
— А если бы я вздумал поймать тебя на слове?
— Попробуйте!.. Увидите!..
Он иронически улыбнулся и сказал:
— Хорошо, попробуем. Меня зовут Луи Лепле. Я хозяин кабаре «Джернис». Приходи туда в понедельник к четырём часам. Споёшь все свои песенки, и... мы посмотрим, что с тобой можно сделать.
К этому моменту у двадцатилетней Эдит Гассион была уже очень содержательная биография. Вообще вся её жизнь буквально с первого дня была похожа на приключенческий роман с какой-то адской примесью фантастики, мистики, фильмов ужасов. И — рождественского чуда, которым, кажется, только и можно объяснить многие моменты её биографии, — недаром, видно, она родилась за несколько дней до Рождества. Как пишут в таких случаях, Дюма отдыхают, причём оба. Бог — или кто там наверху ещё этим занимается — точно отметил этого ребёнка ещё до его рождения...
По легенде, мать родила её на улице, под фонарём, а в роли акушера выступал полицейский, пожертвовавший ради такого дела свой плащ. Было ли это на самом деле? Трудно сказать...
В этой биографии вообще трудно определить, где кончается легенда и начинается быль. Когда смотришь сохранившиеся фрагменты её выступлений, видишь эту маленькую одинокую фигурку в простеньком платье-колокольчике до колен, выходящую на огромную сцену аристократической «Олимпии», то первое, что успеваешь подумать до того, как она начинает петь: «Так не бывает!» Образ Золушки, не успевшей до полуночи покинуть бал...
Её жестикуляцию во время песен — она могла хлопать себя по коленкам, стучать кулаком по лбу, рубить воздух ладонью — можно было бы назвать нелепой, а то и просто вульгарной, если бы не подкупающая искренность и «детская» непосредственность, с которой всё это делалось. Эти искренность и непосредственность, фантастическая самоотдача, с которой она не пела, а проживала на сцене — каждую свою песню, заставляли сидящую в партере публику в смокингах, бабочках и бриллиантах также забывать о «приличиях» и, вскакивая с мест, выбегая к сцене, неистово скандировать: «Пи-аф, Пи-аф!» Ну и, конечно, голос! Мощный, почти по-мужски низкий голос Пиаф был словно создан для того, чтобы заставить парижский бомонд поверить в правдивость того, о чём она пела...
Брошенная родителями — бродячими артистами, она росла в публичном доме, который содержала её бабка. Уже здесь она впервые узнала, что такое популярность и слава, — «сотрудницы» заведения души не чаяли в ребёнке. Хорошо известно, что самая набожная профессия в мире — профессия проститутки. Поэтому, когда Эдит в три года ослепла, весь публичный дом в полном составе отправился в церковь молиться о её исцелении. Через неделю ребёнок прозрел.
Было ли это на самом деле? Трудно сказать...
Трудно сказать, были ли в её жизни четыре автомобильные катастрофы, белая горячка и безумие, наркомания и алкоголизм, попытка самоубийства, афера со спасением французских военнопленных из немецкого лагеря... — и Слава. Слава, переходящая в поклонение, в культ, такая Слава, ради которой любой настоящий художник без колебаний согласился бы повторить всю её судьбу. Похоже на правду — но ведь так не бывает!
Эта «маленькая гордая птичка» ещё сомневалась, идти ли ей в понедельник в «Джернис», — ведь ей «нечего было надеть»! Но тут уже сам Бог — или кто там наверху ещё этим занимается, — видно, не смог больше оставаться в стороне... В этот день умерла Эдит Гассион и родилась великая Пиаф:
— И вот ещё что. У тебя нет другого платья?
— У меня есть чёрная юбка — лучше этой, и, кроме того, я вяжу себе свитер. Но он ещё не закончен...
— А к пятнице ты успеешь закончить?
— Наверняка!..
— Как тебя зовут?
— Эдит Гассион.
— Такое имя не годится для эстрады.
— Меня зовут ещё Таней.
— Если бы ты была русской, это было бы недурно...
— А также Дениз Жей...
Он поморщился.
— И всё?
— Нет. Ещё Югетт Элиа...
Под этим именем я была известна на танцевальных балах. Лепле отверг его так же решительно, как и остальные.
— Не густо!
Пристально и задумчиво посмотрев па меня, он сказал:
— Ты настоящий парижский воробышек, и лучше всего к тебе подошло бы имя Муано (Moineau — фр. «воробей»). К сожалению, имя малышки Муано уже занято! Надо найти другое. На парижском арго «муано» — это «пиаф». Почему бы тебе не стать мом (Momе — фр. «малютка, малышка» (франц.) Пиаф?
Ещё немного подумав, он сказал:
— Решено! Ты будешь малышкой Пиаф!
Меня окрестили на всю жизнь...
«Джернис» было не просто кафе на Елисейских Полях — это был своего рода клуб, постоянное место встреч многих представителей парижского бомонда, известных художников и артистов. Его завсегдатаи кое-что понимали в искусстве вообще и в эстраде в частности. Так что шансов завоевать признание у этой публики, слышавшей Мистингет, Далиа, Фреель, Мориса Шевалье, Мари Дюба, у воспитанной в публичном доме, дурно одетой и привыкшей к совсем другому контингенту слушателей Пиаф было немного.
Её дебют, состоявшийся всего через несколько дней после первой встречи с Лепле, был во многом символичен. Впоследствии это стало её стилем, визитной карточкой — она не пыталась притворяться светской дамой, не пыталась скрыть свои дурные манеры, а просто оставалась самой собой, каждый раз заново проживая на сцене очередную песню. Удивить эту видавшую виды публику одним только голосом было бы невозможно — богатая история французского шансона знавала голоса и получше.
Пиаф словно переходила на «ты» с каждым своим слушателем, заглядывала в глаза и в душу, забыв об условностях хорошего тона, пыталась рассказать им самое сокровенное о себе. К таким отношениям эти «фраки и бриллианты» не привыкли. Такого откровения их правила не предусматривали даже между людьми близкими. Но простые человеческие чувства востребованы везде и всегда. Возможно, будь она чуть лучше воспитана, не стала бы великой Пиаф...
— Твоя очередь!.. Пошли!..
— Но...
— Знаю. Надень свой свитер! Будешь петь так...
— Но у него лишь один рукав!
— Что из того? Прикроешь другую руку шарфом. Не жестикулируй, поменьше двигайся — и всё будет хорошо!
Возразить было нечего. Спустя две минуты я была готова к первому выступлению перед настоящим зрителем. Лепле лично вывел меня на сцену...
Прислонившись к колонне, заложив назад руки и откинув голову, я начала петь... Меня слушали. Мало-помалу мой голос окреп, вернулась уверенность, и я даже рискнула посмотреть в зал. Я увидела внимательные, серьёзные лица. Никаких улыбок. Это меня ободрило. Зрители были «в моих руках». Я продолжала петь, и в конце второго куплета, позабыв об осторожности, к которой призывал мой неоконченный свитер, сделала жест, всего один — подняла вверх обе руки. Само по себе это было неплохо, но результат оказался ужасным. Мой шарф, прекрасный шарф Ивонн Балле, соскользнул с плеча и упал к моим ногам. Я покраснела от стыда. Теперь ведь все узнали, что свитер был с одним рукавом. Слёзы навернулись на глаза. Вместо успеха меня ждал полный провал. Сейчас раздастся смех, и я вернусь за кулисы под общий свист...
Никто не рассмеялся. Последовала долгая пауза. Не могу сказать, сколько она длилась, мне она показалась бесконечной. Потом раздались аплодисменты. Были ли они начаты по сигналу Лепле? Не знаю. Но они неслись отовсюду, и никогда ещё крики «браво» не звучали для меня такой музыкой. Я пришла в себя. Я боялась худшего, а мне была устроена «бесконечная овация». Я готова была расплакаться. Внезапно, когда я собиралась объявить вторую песенку, в наступившей тишине раздался чей-то голос:
— А их у малышки, оказывается, полным-полно за пазухой!
Это был Морис Шевалье...»
Потом был концерт в «Медрано» вместе с Шевалье, Дюба, Мистингет, концерт в знаменитом мюзик-холле ABC, после которого её назвали «великой», был триумф 40-50-х годов... И одновременно с этим — калейдоскоп мужей и любовников, тяжёлые травмы — духовные и физические, наркотики, алкоголь, психиатрические лечебницы...
Говорят, великий Чарли Чаплин, впервые увидев и услышав Пиаф, сказал, что она на эстраде делает то же, что он — в кино. Это правда, но только отчасти. Герой Чаплина — «маленький человек», пытающийся внешней атрибутикой — котелком и тростью — обозначить свою принадлежность к «людям из общества», своего рода ребёнок, подражающий взрослым, старающийся быть как большой. Именно этим контрастом огромных, вечно сваливающихся штанов, куцего сюртучка — и котелка с тросточкой и достигался первичный комический эффект.
Пиаф всю жизнь играла на сцене только саму себя — девочку из бедных кварталов Парижа, женский аналог Гавроша. Однако по сути эти образы были действительно похожи...
В 61-м году ей поставили страшный диагноз — рак печени, после чего она прожила ещё два года, успев за это время ещё раз — четвёртый — выйти замуж. Муж, грек, бывший на двадцать лет моложе её, настаивал на церковном браке по православному обряду — и Пиаф пришлось принять православие. За три недели до смерти она дала свой последний концерт — на Эйфелевой башне...
Такая вот жизнь, ставшая легендой.
А может, легенда, ставшая жизнью?
Было ли это на самом деле? Трудно сказать...
Опубликовано: 19/12/2010