О подвиге любви
Мы снова у преддверия Рождества Христова: через несколько дней мы будем петь о том, как Христос рождается, как Бог плотью вошёл в мир, и в этом мы не можем не усмотреть глубокой, торжественной и жертвенной Божией любви. Мир создан этой любовью, он создан для этой любви. В «Житии» протопопа Аввакума, в предисловии, есть размышление о сотворении мира. Изображая Предвечный Совет Божий, который предшествовал творческому действию, протопоп Аввакум так его себе представляет. Бог Отец, Премудрая Любовь, обращается к Сыну Своему, Которым всему надлежит быть созданным, и говорит Ему: Сыне, сотворим мир! И Сын отвечает: да, Отче! И Отец говорит Сыну: да, но этот мир отпадёт от Нас в грех, и для того, чтобы его спасти, Тебе надо будет стать человеком и умереть. И Сын отвечает: да будет так, Отче! И премудрым Советом, любовью, всемогуществом Святой Троицы создаётся тот мир, в котором мы живём, — не такой, каким мы его видим, каким его сделало человеческое отпадение от Бога, изуродованный грехом мир, а мир, который восставал по слову Божию из совершенного небытия в весенней, первобытной своей красоте и гармонии, в совершенной гармонии своей с Богом, потому что тогда мир другого закона не знал, кроме этого зова Божия, и в гармонии с самим собой, потому что, будучи в гармонии с Богом, вся тварь была и в союзе взаимной любви, в строе. Это — первая, непостижимо прекрасная встреча Бога с Его тварью и каждой твари с каждой другой. Выходя из небытия, каждая тварь оказывалась лицом к лицу с Живым Богом, с Божественной любовью и слышала голос Божий, призывающий её к глубочайшему, совершеннейшему общению с Ним. И вместе с этим каждая тварь видела перед собой все, уже Богом сотворённое, и все, выступающее из небытия, в непостижимой красоте. Так творил Бог мир, таким мир был, пока не отпал от Бога, сначала грехом ангельским, потом грехом человека1.
Сейчас мы ожидаем вторую встречу, которая в истории уже случилась Воплощением Сына и Слова Божия, но которая может случиться с каждым из нас в какой-то год, в какой-то день, когда вдруг мы увидим, поймём, восчувствуем приход Божий. Сын Божий стал Сыном Человеческим, Слово Божие стало плотью, человеческая история вместила Самого Бога, и через Воплощение все сотворённое сроднилось с Ним. Тело Христово, живое человеческое тело принадлежит этому тварному миру материи, и в нем все сотворённое, все, что нам кажется мёртвым, нечувственным, вдруг себя узнало обoженным, соединённым с Богом, даже не в той красоте, которая была в начале веков, а в той красоте — правда, здесь прикрытой, — к которой призвана тварь, когда, как апостол Павел говорит, Бог будет все во всем (1 Кор. 15:28), когда Божественная жизнь пронизывает все.
Каким-то очень печальным образом наименее чутко к этому относится человек, и как-то особенно грустно думать, что мы, христиане, во все это верим, все это достоверно знаем и от древних свидетелей, апостолов, евангелистов, и из опыта святых, и из той жизни Церкви, которой мы приобщаемся, но не живём этим с достаточной глубиной и силой. Разве мы живём в постоянном сознании — не ума, а всего нашего бытия, — что в мир, в котором мы находимся, вошёл Бог? Что в сердцевине теперешней человеческой истории — Воплощение Сына Божия и что мы, христиане, своей верой, своим знанием, своим опытом с Ним так соединены, как никто на свете?
И мы знаем, что было дальше: мы знаем, как родившегося Христа встретила человеческая холодность, и человеческая злоба, и ненависть. Когда Спаситель должен был родиться, Его Мать, сопровождаемая Иосифом, стучалась во все двери, и никто двери не открыл. В Вифлееме не оказалось ни одного места для них, нигде (Лк. 2:7). Нам это сейчас, вероятно, особенно понятно, ощутимо, когда мы думаем о бесчисленном количестве людей, выброшенных из своих домов, потерявших свои деревни и города, лишённых своего отечества, которые нигде не могут причалить, которые никуда не могут прийти, которых никто к себе не зовёт. Когда-то нужно было воображение, чтобы себе это представить; сейчас мы об этом слышим все время, нам легче себе представить, как Божия Матерь, готовая разрешиться от Своего бремени, сопровождаемая Иосифом, искала места, где бы приклонить главу, где бы ввести в мир воплощённого Сына Божия. Но у всех были свои заботы, всем было хорошо дома, было светло, было тепло, было сытно. А если кто был бедняком, тому не хотелось разделить с чужими людьми ни своей хижины, ни своего хлеба. Так и сейчас идут люди, стучась в двери, и так же их не пускают, как тогда. Мы научились очень странному и страшному слову: чужой. Мне помнится, несколько лет тому назад я был на приёме в Троицкой лавре, пришло время обеда, я стал искать своё место. И один из монахов мне сказал: «Владыко, сядьте, где вам нравится!» Я тогда ему ответил: «Не могу же я сесть на чужое место!» И он на меня посмотрел с изумлением и с какой-то болью и сказал: «Владыко, здесь чужих нет, здесь только свои!» Миллионы людей сейчас этого не могут слышать, потому что они в глазах, в сердцах других — чужие; никто не хочет сказать другому: ты свой здесь, ты мне родной, потому просто, что ты человек и ты мне ближний, потому просто, что у тебя есть нужда, а у меня есть возможность твою нужду облегчить. Так Христос и Божия Матерь встречали из дома в дом тот же ответ: идите дальше, для вас здесь места нет!
А в это время, когда во всем Вифлееме ни один человек не почуял ни человеческой жалости, ни духовного трепета и ужаса о том, что у его двери находится Матерь Божия, в это время мудрецы с тогдашнего края света путешествовали в поисках Христа (Мф. 2:1—2). Им было открыто, что в Иудее родится новый Царь, Царь вечный, не временный, Царство Которого не проходит, а остаётся вовек. Они следовали за звездой, которая им указывала путь. Самые мудрые, самые учёные нашли Христа в пещере, потому что они искали истину. И ещё нашли Христа пастухи, люди безграмотные, неучёные, но с простотой сердца, которая им позволила просто поверить слову ангельского благовестия; они тоже пришли.
Человеческая простота и чистосердечие, и человеческая мудрость нашли Христа; все, что было между этими крайностями, — прошло мимо Него. Мудрыми нам быть не дано, но очищать своё сердце, открывать его, следовать своему сердцу дано каждому из нас, каждый может это сделать. Удерживает нас страх, себялюбие, как удерживал жителей Вифлеема страх: что будет? Вот войдут в их жизнь, в их хижину этот мужчина, эта женщина, ожидающая ребёнка, стеснят, чего доброго — останутся, и что будет дальше? Так и мы поступаем по отношению к Богу — мы к Нему обращаемся легко, когда нам нужно, но открыть, широко распахнуть дверь сердца, дверь жизни своей нам страшно: что если Его приход будет концом всего того покоя, строя, который мы с таким трудом создавали и создаём? Что если Он потребует от нас, чтобы мы всерьёз приняли жизнь, чтобы мы всерьёз поверили, что Он — Господь, что Его пути должны быть нашими путями, Его мысли должны стать нашими мыслями? Что если Господь разметает весь порядок, который нам так дорог, порядок иногда мёртвый, безжизненный, но порядок, в котором нам привычно и удобно стало жить, без глубоких чувств, без сильных переживаний, без всякой особенной мысли, живя как живётся — только бы защищённой жизнью.
И вот Христос в самую ночь Своего рождения нам показывает, что ради нас, чтобы нас освободить от плена, в который мы отдались, Он избирает свободно полную незащищённость, изгнанничество, соглашается, ещё до Своего рождения, быть названным чужим и лишним, готов быть отброшенным, исключённым, готов Себя отдать. И этим Он делается как бы, по-земному говоря, свободным. Миру, который Его не принимает, Он ничем не обязан, Он этому миру может говорить правду, Он может действовать с царственной Своей свободой. Те, кто прислушиваются к Нему, делаются Его друзьями. Он Сам говорит: Я вас больше не называю слугами, рабами, потому что слуга не знает воли своего господина, а Я называю вас друзьями, потому что вам Я все сказал (Ин. 15:15) — все о Божиих путях, все о Своём пути и все о наших путях.
И это продолжается через всю жизнь Христа. Он окружён небольшим кругом людей, которые услышали в Его голосе правду, в Его словах узнали правду: правду о жизни, истину о Боге и о человеке, и об их взаимном отношении, и о том, что надлежит делать человеку, который в гармонии с Богом, который Богу снова стал своим. А дальше — целое море противления; железное кольцо врагов и толпа испуганных, смятенных, неуверенных людей. Подумайте о Голгофе, о распятии Спасителя: на холме стоит крест, и на кресте умирает плотью Сын Божий. Он умирает, потому что Он так нас возлюбил, что во всем уподобился нам, кроме греха, Он умирает, потому что Он стал на сторону Божию, и окружающий Его мир не мог, не захотел Его вместить. Христос был распят вне врат Иерусалима, то есть вне человеческого общества, вне града, как бы изгнанный в пустыню козёл отпущения (Лев. 16:5—10), на которого ложились грехи древнего Израиля и который изгонялся на погибель вне врат, вне города, вне общества, — отрубленный, отрезанный ломоть... Здесь происходит самая трагическая борьба: умирает плотью бессмертный Сын Божий, умирает свободным выбором Своим, чтобы открыть нам путь в вечность. Святой Григорий Богослов говорит: чему не приобщился Христос, того Он не искупил. Он приобщился всему, включая последствия греха, которые сделали человека смертным и отдалили его от Бога. Он умирает именно в этом ужасе богооставленности: Боже Мой, Боже Мой! зачем Ты Меня оставил? (Мк. 15:34), Он умирает от богооставленности.
Около Него два креста, два разбойника, два преступника, оба осуждены человеческим законом справедливо, и вместе с тем осуждение этим законом невинного, совершенного человека — Христа доказывает неправду тех людей, которые вершили судьбами этих трёх распятых. Каждый из этих разбойников видит своё состояние, свой грех, преступление и осуждённость иными глазами именно потому, что рядом с ним распят Невинный. Один, видя, что те же люди, которые его засудили, осудили на смерть Спасителя, отвергает их право произносить суд и восстаёт против него, восстаёт против суда, против судей, в конечном итоге — против Бога, Который допустил эту неправду. А другой, видя, что суд человеческий может на смерть осудить даже невинного, своё осуждение принимает как должное, узнает во Христе своего Спасителя, и Христос ему обещает в тот же день прощение и рай (Лк. 23:40—43).
Дальше, около креста два человека: Иоанн и Матерь Божия, Которая тридцать с лишним лет назад слышала дивное благовестие о том, что рождаемое Святое наречётся Сыном Божиим (Лк. 1:35), но слышала также от Симеона Богоприимца, что Ей пройдёт оружие через сердце (Лк. 2:35). И вот теперь совершается то, ради чего Она принесла Младенца Христа в Иерусалимский храм представить Его перед Богом. Всякий младенец мужеского пола в Израиле приносился Богу как выкуп за смерть египетских младенцев (Исх. 13:15), погибших при Моисее, когда евреи ушли из египетского плена, из рабства. Над каждым новорождённым младенцем мужеского пола Бог имел власть жизни и смерти. И эту власть Он никогда не употреблял: символически в виде выкупа приносилась в жертву жизнь ягнёнка или двух голубей (Исх. 13:2,12—15; Лев. 14:22). Но в этот раз, единственный раз в истории, когда в Храм, в место Его собственного пребывания, принесли Сына Божия, эта жертва была принята и осуществлена на Голгофе. Выкуп был принят, и жертва принесена. И на все это смотрели люди. Божия Матерь, Которая тогда в храм принесла Младенца, отдав Его раз и навсегда Богу, безмолвно предстоит у креста и даёт Своему Сыну умереть по Его свободной воле и по премудрой воле Отца. Ученик Иоанн знает только любовь, совершенную, открытую веру, и он тоже стоит, безмолвно, ни словом, ни движением не восставая против происходящего, потому что он неограниченно верит, что совершается правда, раз его Учитель и Господь так захотел (Ин. 19:25—26).
А дальше ещё люди — воины, которые распяли Спасителя и двух преступников; они не чувствуют никакой ответственности, они выполняют приказание (Лк. 23:33—37). Как они страшно похожи на нас, во многих обстоятельствах нашей жизни, когда мы допускаем неправду, когда мы её совершаем, когда мы в ней соучаствуем и говорим: мы поступаем по закону, мы поступаем так, потому что нам велено... Как легко перенести ответственность на закон, на других, на обстоятельства, на своё бессилие, на что угодно, только бы не взять на себя ту ответственность, которая могла бы в нас быть признаком нашего человеческого благородства! И враги Христа, смеющиеся над Ним, торжествующие, а затем толпа. Эта толпа так на нас похожа! Толпа пришла на зрелище: жизнь бесцветна, ничего в ней не случается, и вот должна совершиться казнь — посмотреть бы! Должны распять Того, Кто Себя объявлял Спасителем мира, Сыном Божиим, Того, Который творил чудеса, молитву Которого слушал Бог, — пойти бы посмотреть: что дальше будет? (Лк. 23:35). Не для того, чтобы соучаствовать, а для того, чтобы посмотреть, или соучаствовать только краем души, взволноваться — и только.
Мы не идём смотреть на казни, нас не допускают в тюрьмы, редко-редко мы пойдём в больницу, но как часто бывает, что, когда у кого-то горе, вокруг него собираются друзья разделить горе. Но как неравномерно и несправедливо это горе разделяется. Человек придёт к другому, посидит, послушает, изнутри своего благополучия скажет несколько утешительных слов, или по случаю чужого горя возродится воспоминание о собственном горе, и он с ним поплачет, или, в лучшем случае, на какой-то недлительный срок проснётся настоящее сострадание, но как это недолго длится! Вот, человек посидел с полчаса, с час, несколько часов, потом он уходит, и как только он за дверью, как только он на улице, он уже свободен от этого горя, это горе уже только воспоминание. Другой человек в этом горе остался весь, погруженный, растерзанный, а его посетитель понёс его горе с ним немножечко, и теперь может дышать свободно.
Это очень похоже на то, как люди приходили посмотреть на страшное зрелище, на казнь. Среди них были разные люди. Одни надеялись, что Христос, как к тому Его призывали Его враги, сойдёт с креста, докажет Своё Божество, одержит победу, станет царём, разметает Своих врагов и можно будет верить с уверенностью, без риска и стать в ряды Его учеников — теперь, когда уже все ясно (Мф. 27:39—43). Это столько раз случалось в истории. Первое поколение христиан было гонимо, их было мало, и они были, как кремень, крепки, потом гонение прекратилось, и люди, которые с краю были задеты проповедью Христа, прибились к Церкви. А потом Церковь, вера христианская стала верой византийского императора — и тогда толпы хлынули. Многие ожидали, вероятно: если сойдёт со креста, тогда можно Ему последовать, можно разделить Его победу. Об этом думали даже Его ученики Иаков и Иоанн; когда Христос им говорил о том, что с Ним должно произойти, на пути в Иерусалим они подошли, прося, чтобы им было дано сесть по правую и левую руку победившего Христа в Царстве Божием. Христос их спрашивает: можете ли пить Мою чашу, креститься Моим крещением? — то есть: можете ли разделить всю Мою судьбу? И на их ответ: можем! — Он говорит: вы все со Мной разделите, но дать вам сесть по правую и левую руку от Меня — не от Меня зависит (Мк. 10:35—40). Это значило: будьте вы верны Мне до конца; разве вы Богу не можете поверить, что и Он будет верен?
Это обращено ко всем нам, как было обращено безмолвно с креста ко всем тем, которые ждали явления победы для того, чтобы примкнуть к Победителю: вы готовы разделить со Мной Мою крестную земную участь? вы готовы пройти тем путём, которым Я иду, путём жертвенной любви, забывающей себя, имеющей заботу только о том, чтобы люди поверили в любовь Божию и стали Божиими людьми?
А были, верно, другие люди в этой толпе у Голгофы, которые были в сердце ранены Христовыми словами, проповедью, чудесами, в конечном итоге — Его образом и которым страшно было: а вдруг все это правда?! Потому что тогда надо все менять в жизни, продолжать жить так, как я жил доселе, нельзя: нельзя жить для себя, нельзя жить для малого круга своих, надо признать своим самым близким ближним того человека, который во мне больше нуждается, надо научиться любить, то есть жить другим и для другого. Стояли, думали: если умрёт Христос на кресте, то, значит, все это мечта, все это нереально и, значит, можно жить, как жили до сих пор, можно жить безответственно, хищнической, сосредоточенной на себе и на своих жизнью; тогда этот ужас любви, требующей всего, может быть отстранён... И стояли и с надеждой ждали, что умрёт Христос.
Разве мало таких людей теперь, и разве нет в каждом из нас чего-то от этих чувств: если бы только можно было то или другое изречение евангельское ослабить каким-нибудь объяснением, отстранить какими-то доводами, если бы можно было Евангелие сделать лёгким, не требующим напряжения всех сил и отдачи себя той силе, которая может совершить невозможное человеку?! Разве в нас нет подобных поползновений? Да если бы их не было, то мы и не грешили бы, тогда воля Божия была бы нашей волей, Божия правда — нашей правдой, Божия жизнь — нашей жизнью! Наша греховность именно тем обуславливается, что мы все время стараемся, умудряемся ослабить действие каждого слoва, а словa, которые не допускают ослабления, — забыть, отложить: это не для меня! Это для сильных, это для святых! А Евангелие сказано каждому, благая весть провозглашена для каждого, вся благая весть — о том, что каждый из нас призван жить всей жизнью Божией и что каждый способен на это, лишь бы он дал Богу простор и свободу действовать.
Первое слово благовестия — это Рождество Христово. Он пришёл к нам, чтобы показать, как человек приходит, кем он является на земле: сплошной любовью, беззащитной, уязвимой, никогда не слабеющей, отдающейся до конца. Сколько говорят о невинности, о святости младенчества и детства, как легко люди умиляются над ребёнком, а ребёнок нам поставлен Христом как образ того, чем мы должны быть: доверием до конца, бесстрашием, любовью, чистотой сердца, беззащитностью (Мф. 18:3). Вот о чем нам говорит Рождество Христово. Бог стал человеком и явил нам Себя не в Своём величии, а в изумительной Своей любви. Что же нам делать в ответ на это? Любовью Божией мы спасены; разве этого недостаточно, чтобы ответить Богу ликованием, радостью, ласковой и благодарной любовью? А если так, то надо, чтобы вся наша жизнь была Богу радостью, чтобы Он видел из всех наших мыслей, чувств, волеизъявлений и поступков, что Он не напрасно нас возлюбил, не напрасно родился в мир, не напрасно жил, не напрасно учил, не напрасно страдал, не напрасно умер, не напрасно измерил глубины ада, что всё это не напрасно было, что всё это нашло отклик в наших душах, выражающийся всей жизнью.
В одном памятнике немецкой протестантской письменности XVI века есть две части: в первой говорится о Боге, а во второй — о том, что мы (некрасиво, как мне кажется) называем своими «обязанностями» перед Богом, перед собой, перед ближним, перед обществом. Обязанность — холодное слово, оно значит — связанность, оно значит — несвобода поступить иначе, а наша радость именно в том, что мы свободны так поступать. И вот все это собрано под одним заглавием: «О благодарности к Богу». Если Бог действительно таков, значит, вся наша жизнь должна быть сплошной благодарностью, воплощённой в нашей мысли, в нашем сердце, в нашей воле, в каждом нашем действии. Подумаем обо всем, о чем я сейчас говорил: о Боге, о Его неизмеримой красоте, и Его неизмеримой любви, и о том, как бы каждый из нас мог эту свою благодарность выразить в условиях своей жизни, своего возраста, своего здоровья, своего положения, во всех условиях жизни, которая его окружает, как из этой жизни сделать радость Богу, радость людям и спасение.
Эту вторую беседу я хочу посвятить людям, точнее, одному святому Русской земли и одной женщине, которая никем сейчас не вспоминается, кроме двоих людей, чьи жизни она спасла, и очень немногими, кто об этом знает. Попутно вспомянутся и другие люди. Но мне хотелось бы привести пример этих людей, несмотря на то что они несоизмеримо выше нас, и несмотря на то, что, в общем, мы не способны выполнить то, что они выполнили; привести их для того, чтобы у нас перед глазами были примеры родных нам, русских людей, которые по цельности и по простоте своей веры сумели быть действительно подобными Христу: в том смысле, что они сумели сознательно и очень ярко, как мне кажется, воплотить в своей жизни то, чему учил Христос и словом, и примером. Над житиями святых стоит задумываться, потому что мы о святых большей частью думаем как о людях, которые уже прославлены, как о людях, которые уже являются предметом нашего почитания. Но за десятилетия до того это были такие же простые люди, как все мы: они были младенцами, подобными и нам, и Христу, были детьми, играющими, простыми, незатейливыми, из них некоторые были благочестивыми, некоторые вовсе не были благочестивыми в ранние годы; они росли, и в какой-то момент их души коснулось какое-то слово, которое Бог произнёс и которое они сумели услышать. Это могла быть заповедь, это могло быть просто изречение Спасителя Христа, это мог быть рассказ из Евангелия или из житий святых. И это слово так ярко расцвело в их душе, что они всю жизнь сумели построить на нем.
Мы слышим Евангелие из недели в неделю, читаем Евангелие изо дня в день, участвуем в богослужениях, восхищаемся святыми, прославляем их, изумляемся подвигу современных нам мучеников, но это очень мало меняет нашу жизнь. Мы рукоплещем святым, как будто они проходят на сцене истории перед нами, а мы — зрители, но мы не воспринимаем от них вызов, которым является их жизнь, а жизнь святого — вызов нам. В древности про Ноя говорили, что он был и осуждением, и спасением рода человеческого своего времени. И действительно: тем, что он сумел быть верующим, чистым человеком среди людей, потерявших совесть и веру, он был осуждением для окружающих, потому что доказывал всем своим обликом, всей своей жизнью, всем своим существом, что то, что они считали невозможным и поэтому отвергали, — возможно. А вместе с этим он оказался спасением для человеческого рода, потому что, не будь его и его праведной семьи, человеческий род погиб бы до последнего человека. То же отцы Церкви говорили о Спасителе Христе: Он является осуждением, потому что показал нам, чем человек призван быть и чем может быть с помощью благодати Божией; и вместе с этим Он является нашим спасением.
Вглядимся в эти две жизни, о которых я хочу вам сказать, о которых многие уже слышали от меня, но о которых всегда стоит задуматься вновь и вновь. Те из вас, кто слышал уже, не закрывайте своего слуха, разума и сердца, не говорите в течение всей этой беседы: все это я уже слышал, это не ново. Вопрос не в том, чтобы это было ново, вопрос в том, чтобы это встало пред лицом совести каждого из нас и чтобы наша совесть была принуждена ответить да или нет на тот вызов, который бросает нам жизнь подвижника.
Первый, о ком я хочу сказать, это очень юный русский князь конца XII века Михаил Муромский. Его отец был христианин, вся семья не только крестилась, но крепко, всерьёз уверовала в Евангелие и во Христа. Правил его отец Муромской областью, окружена она была целым морем ещё не уверовавших и не крестившихся языческих племён. И вот загорелась война; в течение короткого времени племя, напавшее на Муромскую область, было разбито, его остатки закрылись в городище, чтобы защищаться до последнего. Воины Муромского князя засели в лесу, окружив городище, никакой надежды не было ни выйти из него, ни получить помощь или пищу, оставалось князю Муромскому ждать, чтобы голод и отчаяние заставили жителей сдаться. Но он уверовал в Христа, уверовал в Евангелие, и для него было ясно, что эти люди, которые считают его непримиримым врагом, для него не враги, потому что у христианина нет врагов, все для него — Богом сотворённые братья, заблудшие или нашедшие свой путь, но все равно братья. Он не мог допустить, чтобы голодная смерть погубила жителей: и крепких воинов, и женщин, юных подростков и детей; он знал, что каждый из них Богу лично дорог, что ради спасения каждого из них Христос стал человеком, претерпел ужас Гефсиманского сада и крестную смерть, что умер бы Он и за одного человека, как Он умер за человеческий род, что умер Он не за всех коллективно, а за каждого в отдельности. И он решил предложить им мир во имя Христа, мир во имя Того, Кто принёс примирение неба и земли. Он им предложил мир без условий, просто Бога ради. Жители, защищавшие городище, этому не могли поверить: во Христа они не верили, Евангелие для них было не благая весть, а сказка, и, вероятно, неизвестная; чтобы кто-нибудь предложил врагу, который уже не может защищаться, свободный выход и жизнь, было им немыслимо. В этом предложении жители города увидели военную хитрость. Но на всякий случай, желая, может быть, даже этим воспользоваться, они предложили Муромскому князю сделку: они примут его предложение при одном, однако, условии: что он отдаст им заложником одного из своих сыновей-подростков. Они с ним были в походе, жили вместе с ним в лесу, в срубе. Пред князем встал вопрос совести: с одной стороны, предложение, которое он сделал врагам, он сделал во имя Христа, по убеждению; с другой стороны, он знал, что, отдай он одного из своих сыновей, он может никогда его не увидеть: враги могут поругаться над ним, убить его, замучить его на стенах городища перед глазами отца, они могут обмануть его во всем. Жизнеописатель говорит нам, как ночью князь ходит по своему срубу, не в силах решиться: отдать сына — и которого? — или отказаться от своей христианской совести? Один из детей проснулся, младший, Михаил. Посмотрел, последил за отцом и, позвав его, стал допытываться, что его так волнует, когда победа уже у него в руках? И добился наконец ответа, отец все ему объяснил. Мальчик тогда поднялся и ему говорит: «Отец, то, что ты мне говоришь, это ведь то же самое, что ты мне рассказывал о нашем спасении! Если ты меня пошлёшь к своим врагам, ты поступишь так, как Отец наш Небесный поступил по отношению к человеческому роду, а я поступлю, как Христос поступил: приду примирителем!» В конечном итоге, на следующее утро было решено выслать мальчика к врагам.
Я хочу сразу обратить ваше внимание на то, с какой простотой и цельностью и отец, и сын восприняли евангельскую повесть — не как иносказание, не как такой идеал, которому подражать нельзя, а как реальнейший образ мыслей, чувств и поступков. Вероятно, отец так рассказывал о Спасителе своему мальчику, что тот не мог не видеть дела Божия в чертах человеческой жизни. И перед нами сразу ставится вопрос: как мы обо всем этом друг другу говорим? Как мы рассказываем себе эту повесть? Как передаём мы её нашим детям, внукам, окружающим людям? Как отдалённый рассказ или как что-то животрепещущее? Как богословскую выкладку или как рассказ плоти и крови, души и духа? Почему не доходит этот рассказ до тех, к кому он обращён нами? Почему он так бледнеет на наших устах? Почему он теряет свою полноводность? Почему он так обескровлен?
Когда пришло время мальчику быть отдану жителям городища, он вышел из тёмного леса и пошёл широкой поляной к нему. Была тишина и на стенах городища, и в лесу, с затаённым дыханием люди созерцали то, что совершалось: мальчик девяти лет, один, шёл примирять два народа, шёл он потому, что уверовал во Христа, и потому, что его отец так серьёзно уверовал в евангельскую повесть, что в конечном итоге, после мучительного борения, он все же отдал своего сына. Вдруг пронеслась стрела, пущенная со стен городища, и мальчик упал. И в этот момент случилось самое неожиданное: люди ринулись к мальчику и со стен городища, и из лесу, забыв, что они враги, забыв, что им грозит смерть друг от друга, потрясённые ужасом, что эта красота вдруг превратилась в такое страшное уродство. И когда, обнаружив, что мальчик умер, они друг на друга посмотрели, их ряды были смешаны и им ясно стало, что они уже не враги. Единый, единодушный порыв, который их заставил смешаться вокруг тела убитого мальчика, этот порыв восхищения, ужаса, любви их примирил.
Часто ставится вопрос, каким образом смерть Христа, то есть новое и ещё более страшное человеческое преступление, могла примирить Бога с человеком. На примере Михаила Муромского мы видим, как это может случиться. Примиряется не всякий, примиряется тот, кто сумел отозваться душой; и тот, кто отзовётся, может найти мир, и очищение, и новую жизнь. Нам не дано совершать таких подвигов, крови, смерти, но нам даются подвиги малые. Когда мы говорим об умирании, мы не обязательно должны думать о том умирании окончательной смертью, которое это слово напоминает нам. Умирание бывает разное: умирание начинается в тот момент, когда человек перестаёт все внимание обращать на себя, отворачивает взор от себя самого, вглядывается в другого человека, или в жизнь, или в людей, постепенно чувствует, что между жизнью и им стоит тонкая преграда — он сам и эту преграду хочет устранить, и каждый раз, когда мысль о себе самом возвращается к нему, может сказать этому привидению себя самого: отойди от меня! Долой с моего пути — ты закрываешь мне мир, людей, жизнь, ты суживаешь все, ты лишаешь меня возможности и способности любить! Умирание начинается в момент, когда человек, по слову Спасителя, отрекается от себя, а это мы можем делать на разном уровне изо дня в день, все время, просто, а порой — героически. Иногда просто, потому что бывает радостью забыть про себя для любимого человека или ради чего-то, что нам кажется таким великим, таким святым, светлым, а иногда это требует суровой, волевой решимости. Иногда это я, которое стоит между правдой и мной, еле заметно, а иногда это я стоит, как стена, иногда можно рукой его отстранить, а иногда приходится пробиваться, как через стену. Но так или сяк, умирание начинается с этого; и умирание этого сосредоточенного на себе я в каком-то смысле завершается в любви, когда человек, Бог, люди, благородная идея, идеал становятся для нас важнее нашего благополучия, нашего счастья, нашей жизни.
И каждый из нас может задуматься и поставить перед собой вопрос: как я живу? В какой мере, хоть самой малой, следую я образу Христа, или образу Михаила Муромского, или образу бесчисленного множества святых? В какой мере я — абсолютный центр, начало, конец и цель, — и этим безбожен и бесчеловечен? И в какой мере Бог, любовь, цель, которая выше меня, более достойна Бога и людей, чем я сам, являются центром моей жизни? На примере Михаила Муромского мы видим, как мальчик девяти лет в простоте и цельности своего сердца сумел вместе со своим отцом образно воплотить всю тайну нашего спасения. Перед нами задача большей частью проще: являемся ли мы силой примирения? Являемся ли мы силой любви? Является ли Евангелие в нашем сердце, в нашей жизни и через нас — благой вестью, которая доносится до людей, как радость, как свобода, как новая жизнь?
Второй пример, который я хочу вам дать, относится к девятнадцатому году нашего столетия. Один из городов средней России, переходивший раз за разом из одних рук в другие, оказался в руках новой власти; в этом городке находилась женщина, жена русского офицера со своими двумя детьми. Она спряталась на окраине города, в опустелом домике, и решила переждать до момента, когда сможет бежать. Однажды вечером кто-то постучался к ней в дверь. Она трепетно её открыла и оказалась перед лицом молодой женщины, её же лет, которая ей сказала: вы ведь такая-то, не правда ли? Вам надо немедленно бежать, потому что вас предали, и сегодня ночью придут вас брать. Мать посмотрела на неё, показала своих детей: куда мне бежать — они же далеко не пойдут, и нас сразу узнают! И тогда эта женщина, которая была просто соседкой, вдруг обратилась в то великое существо, которое называется евангельским словом ближний; она улыбнулась и сказала: «Нет! Вас искать не станут, потому что я останусь на вашем месте». «Но вас расстреляют!» — сказала мать. И молодая женщина снова улыбнулась: «Да! Но у меня нет детей». И мать ушла, а молодая женщина осталась. Глубокой ночью пришли, застали эту молодую женщину (звали её Натальей) и расстреляли. Но мы можем многое за этим себе представить, и представить не чистой фантазией, а образами из Евангелия. Мать ушла с детьми, Наталья осталась одна в доме, в наступающем вечере, в наступающей ночи. Было темно, было холодно и одиноко. И перед ней не было ничего, кроме ранней смерти, насильственной, ничем не заслуженной, никому не нужной, смерти другой женщины, которая станет её смертью просто по любви. Разве это не напоминает Гефсиманскую ночь? Возрастом она была сверстницей не только ушедшей матери, но и Спасителя Христа. Он тоже в ту ночь один, в углубляющемся мраке, в холоде ночном, в одиночестве ждал смерти — бессмысленной как будто: смерти, которой в Нем не было, которая будет нанесена Ему. Ждал смерти, которая даже не Его смерть, а смерть человечества, которую Он на Себя взял. И Он три раза молился Отцу: Отче! Пронеси эту чашу! Отче, если нельзя ей пройти мимо — да, Я её приму... Отче! Да будет Твоя воля... (Мф. 26:36—46). Моление о чаше — это борение Христа перед смертью, содрогание всего Его человеческого естества при мысли о смерти, внутренняя борьба, преодоление всего, чтобы только была спасительная всем воля Божия. Христос три раза подходил к Своим ученикам в надежде, что Он встретит человеческий взор, услышит человеческий голос друга, прикоснётся к руке, к плечу одного из них, — они спали: их одолела усталость, поздний час, холод, тоска; два раза Он вернулся, и три раза Он остался один перед Своей смертью, вернее, перед смертью человеческого рода, которую Он на Себя принял.
Наталья была одна, было холодно, темно и одиноко, некуда было пойти, не к кому было выйти. Или, вернее, можно было выйти: стоило переступить через порог — и уже она была Наталья, а не та женщина, смерть которой станет её смертью. И она осталась в этом кругу смерти волей и любовью. И, верно, в эту ночь поднимались перед ней и вопросы. Если мать смогла уйти, если мать может быть спасена с детьми — тогда стоило пережить эту гефсиманскую ночь и расстрел, а вдруг все это окажется напрасно? Вдруг они будут взяты, вдруг они будут расстреляны, и её жертва будет уже никому не нужна?
Этот вопрос встал перед самым великим из пророков Ветхого Завета, стоящим на грани ветхого и нового времени, Иоанном Крестителем. Когда он был заключён в тюрьму, в ожидании своей смерти, он послал двух учеников к Спасителю спросить: Ты ли Тот, Который должен придти, или ожидать нам другого? (Мф. 11:3). Что кроется за этим вопросом? Не страшный ли вопрос: для чего я сейчас умру? Ради чего? Если Христос — Тот, Кого мир ожидает, тогда изнуряющий подвиг ранней молодости, героический подвиг зрелых лет и ожидаемая смерть осмысленны, тогда их можно принять, но вдруг окажется, что он ошибся? Вдруг он ошибся в том, что ему, казалось бы, Сам Бог сказал? Вдруг он ошибся в своём призвании, вдруг он ошибочно признал Христа? — тогда вся его жизнь, без остатка, обессмыслена и погублена, тогда напрасны подвиги юности, напрасна его проповедь, напрасно то, что он всю жизнь умалялся ради того, чтобы вырос Христос в полную меру, «сходил на нет» для того, чтобы Христос был единственный, на Кого обращают внимание. И Христос величайшему из пророков прямого ответа не дал, Он его не лишил героического подвига веры. Пророку Он дал ответ из пророка (Ис. 35:5—6; 61:1): скажите Иоанну, что слепые видят, хромые ходят, нищие благовествуют и блажен, кто не соблазнится о Мне (Мф. 11:5—6). Иоанн остался перед необходимостью верить до конца, верить слову Божию, прозвучавшему в его душе, верить тому, что он видел, когда Христос шёл к нему креститься на берегах Иордана. Христос его не утешил, Он его отослал к пророческому слову и к внутреннему свидетельству его собственного сердца и ума.
Можно себе легко представить, что и Наталья задумывалась над тем же вопросом: напрасно я умираю или нет? Но ей не был дан даже тот ответ, который получил Креститель.
Вспомним ещё Петра в ночь, когда взяли Христа, повели на суд, и Пётр прошёл за Ним во двор первосвященника (Мк. 14:66—72). К нему обращается служанка: ведь и ты с Ним был? — Не знаю Этого Человека! — и отходит ближе к выходу. Другие люди ему говорят: да, конечно, ты с Ним был, у тебя и произношение галилейское: ты из того же круга! — Не знаю Этого Человека. И другая служанка: ведь я же тебя видела в Гефсиманском саду! — Нет! Я Этого Человека не знаю! — и выходит. Он вышел, и он свободен; он теперь уже не Пётр, не Кифа, не ученик, он теперь просто Симон, сын Ионы, брат Андрея, он — как все; только, уходя, он повернулся, взглянул на окно, через которое виден был суд; петух пропел; и Христос повернул голову, посмотрел на Своего ученика-предателя, и Пётр все вспомнил и заплакал. Но он не вернулся; он не вернулся во двор архиерейского дома, он не сказал служанкам и другим: я вам солгал, я был с Ним, я Его ученик... — он ушёл. Ушёл со своим стыдом и отчаянием; в одном рассказе говорится: как раненый зверь, спрятался он в доме Иоанна Марка (ср.: Деян. 12:12).
Наталья тоже могла выйти, снова быть собой — но она не вышла. И её образ вызывает у нас тот же вопрос: а что же дальше случилось? Зачем она умирала? На это могло бы быть два ответа: первый — что никто большей любви не имеет, нежели тот, кто душу свою, жизнь свою положит за своих друзей (Ин. 15:13). Если бы даже погибли мать и дети, она исполнила бы до конца завет: друг друга тяготы носите, и тако исполните закон Христов (Гал. 6:2). Она взяла на себя всю тяготу этой матери и её детей и понесла, и этого было бы довольно. Но это не все: мать и дети были спасены, они жили после этого многие годы, двое из них ещё живут. Но живут они как бы во свете этой смерти; мать мне как-то сказала: мы всю жизнь прожили в надежде, что так проживём, чтобы мир не был лишён ничего через смерть этой Натальи. Они о Наталье ничего не знали и ничего не знают, кроме того, что она свою жизнь отдала за них. Но они знают, что такая жизнь расцвела бы за многие годы — употребляя евангельский образ — в дерево, в ветвях которого может приютиться множество птиц (Мф. 13:32), расцвела бы в красоту, в смысл и принесла бы богатые плоды. И вот эти три человека, которые остались живыми её смертью, поставили себе задачу быть плодом её жизни.
Этот рассказ, как мне кажется, может захватить каждого из нас; я два или три раза его приводил в проповедях в России и видел, как люди, которые прошли через ужас первой войны, и революции, и русской смуты, и второй войны, на это отзывались. Мы отзываемся слабо: мы восхищаемся, дивимся — и только. А вместе с тем это была простая провинциалка средней России, ничем не замечательная, кроме того, что это была женщина с сердцем, женщина, в которой сострадание было сильнее всякой любви к себе, женщина, которая могла о себе забыть — подвижнически, трудно, несомненно в борении — для того, чтобы другие могли жить, и не только физической жизнью, а просто жить.
Вот второй пример, героический, величайший, как мне кажется, пример, о котором нам стоит задуматься. Его воспроизводить нам невозможно — и слава Богу, но научиться от него понимать то, что случилось в Евангелии, мы можем; нам Наталья понятна, она — дочь XX века, она дочь нашей родной земли. Она пережила ту трагедию, которую мы все пережили прямо или косвенно и отголоски которой в нас живут. Но в том, что я вам рассказывал, я старался провести, установить связь между ней и Евангелием, между Петром и другими учениками, Иоанном Крестителем и Спасителем Христом. Попробуйте, как и я стараюсь, из того чувства живого, прямого, доступного, которое вызывает мысль о Наталье, — попробуйте оживить в себе рассказ о Христе, об Иоанне Крестителе, о спящих учениках, о Петре, отказывающемся от своего Учителя и плачущем. Попробуйте связать жизнь с тем, что только и может ей придать жизненную силу и качество жизни: с Евангелием, со Христом, с Богом.
[1] Тема падения ангелов и возникновения враждебного небесному ангельского воинства (воинства дьявола, сатаны) занимает значительное место в еврейской апокрифической литературе, прежде всего в книгах Еноха (см.: Тантлевский И. Р. «Книги Еноха». М.: Мосты культуры, 2000). О падении ангелов пишут ранние отцы, хорошо знакомые с еврейской традицией, например, Иустин Мученик, Тертуллиан, Ириней Лионский. В трудах этих и других ранних отцов падение ангелов связывалось с рассказом книги Бытия о браках ангелов с дочерьми человеческими (Быт. 6:1—4). Византийские отцы, например, Василий Великий, не согласны с тем, что эта история тождественна падению сатаны в Новом Завете (Лк. 10:18), а блаженный Августин хотя и связывает эти два рассказа, но подчёркивает, что причиной падения ангелов был отказ их главы, Люцифера, подчиниться Богу (см., напр.: Блаженный Августин. О Граде Божием, кн. 15, гл. 22—23).
Опубликовано: 30/12/2011