Письма о монашестве
Я обещал Вам написать ко дню моего пострига1 о чем-либо духовном. На вечернем богослужении в домовой церкви пришло мне желание написать свои воспоминания о прошлом: о том, почему я пошел в монашество. Потом я подумал, что это немного не смиренно, особенно для монаха. Но сердце мое не протестовало против прежде явившегося желания. Не знаю, как это объяснить. Если грех, да простит мне Господь. А если что-либо доброе получится, слава Богу! Вы же, при своей снисходительности ко мне, утешитесь воспоминаниями; а я и этому буду рад.
Когда я впервые узнал что-нибудь о монашестве вообще
Не помню. Из родных у меня монашествующих не было. Монастырей вблизи тоже. В семье разговоров о монахах и монастырях не помню. Беседы бывали в доме о житейском: как бы учиться, кем потом быть? Старший брат мой, погибший в японскую войну на Дальнем Востоке2, в детстве выражал желание быть «Пал Васильчем», фельдшером в нашем округе. Так потом и случилось. Я же всегда хотел быть «батюшкой». И это тоже потом случилось... Но об иночестве никто из шестерых детей — ни братья, ни сестры — не думал.
Впервые я увидел монаха в лице архиерея, проезжавшего вечером через наше село. Это было чрезвычайно красиво, как красива бывает вечерняя заря. Но архиерей — не монах! Архиерей — это что-то божественное, необычное, светозарное. Он мелькнул, как небесное видение. И улетел куда-то дальше. И после редко архиереи казались мне монахами. Были исключения: архиепископ Феофан (Быстров), митрополит Макарий Московский (б. Томский). Мало!
Потом в детстве я увидел женский монастырь в г. Кирсанове, где я, после земской школы в родном селе, учился в уездном училище (вроде теперешней «семилетки»)3. Монастырь за белыми стенами. Храмы и здания все белые. Земли мощеные. «Монашки», — все так их звали тогда, — чисто одетые. В храмах тоже чистота. Пения не помню. А впечатления от монастыря в душе никакого не осталось, потому что я тогда не интересовался духовной стороной жизни, — не только монашества, но и вообще христианства. Веровал, сохранял, как и все в нашем доме, так и везде кругом, — церковный быт. А он, как известно, почти не отличался от монастырского, кроме общежития да одежды.
В духовном училище и семинарии4 никто и ничто не увлекло нас к монашеству. Между семинаристами были разговоры о священстве, о служении народу (непременно — в селах, а не в городах, как теперь мечтают ставленники). В старших классах семинарии многие думали об университетах, институтах. Как видно отсюда, неоткуда было загореться монашеским духом, хотя все мы уважали монастыри и монашествующих. Но сердца своего мы там не оставили. Был я раза два в маленьких глухих монастырьках; но и они, точно во сне, промелькнули.
Когда меня, как «первого ученика», назначили в Санкт-Петербургскую духовную академию, я совершенно не думал о монашестве. Предо мною стоял образ пастыря. И я, если и думал, то о помощнице; имелось в виду даже определенное лицо, что естественно при моих мечтах о пастырстве.
В таком настроении я попал в духовную академию5. Ректором тогда был епископ Сергий (Страгородский), впоследствии патриарх, а инспектором — архимандрит Феофан, о котором я уже упомянул. Вот он на всех нас, студентов, производил совершенно исключительное впечатление: худенький, с постническим лицом, продолговатой темной бородкой, с длиннейшими черными волосами, которые он через плечи свешивал на грудь и нередко незаметно покручивал, всегда в темном клобуке, глубоко надвинутом на голову; с тихим голосом, с серьезным лицом, нередко улыбающийся в разговорах с нами; исключительно преданный вере, молитве и тайным, но несомненным подвигам; он просто казался всем нам святым. Да это и недалеко было от истины. А иногда он, после вечерней трапезы, приглашал нас в академическую церковь для молитвы (а по уставу она была обязательной, но мы обычно не ходили на нее, за исключением пятидесяти человек из 260!). И тут, в вечерней тьме, инспектор говорил нам что-нибудь исключительно глубокое, мистическое, божественное. Студенты внимательно слушали его. Из немногих его слов мне до сих пор запомнилось объяснение текста о голубице, у которой крылья серебряные, а сверху позлащенные см.: (Пс. 67:14)... Увы! Не записывали мы тогда его проповедей и слов, а ведь так, как он говорил, никто ныне (да и тогда!) не может даже и придумать... Вот его образ на нас произвел огромное впечатление! По крайней мере, в смысле поднятия глубокого интереса к религиозности вообще. Но все же отсюда не было мостка к монашеству. И сам он не хотел, хотя бы косвенно, влечь студентов к нему. И я продолжал, учась, думать о пастырстве. Точнее, даже не думал о нем, а просто учился.
Во второй семестр на первом курсе дана была нам письменная работа на тему «Сотериология (учение о спасении) святого Афанасия Александрийского». Нужно было в течение двух месяцев проштудировать четыре тома его произведений. Я добросовестно, как мог, исполнил задачу. Но догматическая высокая тема меня не захватила тогда, даже, наоборот, показалась мне скучной, — я тогда не мог еще интересоваться божественными вопросами.
После Рождества, перед постом, я заболел какой-то непонятной и для академического доктора болезнью, — не то малярией, не то тифоидом, но только я должен был слечь перед масленицей в больницу. Вот туда и пришел навестить меня отец инспектор. Как и почему у него родилась эта мысль, не знаю. Теперь хочу думать, что он имел ко мне внутреннюю симпатию. Приход его был для меня чрезвычайно отрадным. Не помню, в какой связи, но он заговорил о святых отцах: об их важности, необычайной интересности и пр. Но я на это ответил ему:
— Я занимался недавно святыми отцами, но они не произвели на меня интересного впечатления, — скучно было читать их творения.
— А кого вы читали? — спрашивает архимандрит Феофан.
— Я писал семестровую работу об учении святого Афанасия Александрийского о спасении.
— Вы бы начали с других отцов-аскетов, — посоветовал он.
— Каких?
— Например, с творений святого Иоанна Лествичника, аввы Дорофея, Макария Великого и других аскетов.
Скоро он ушел от меня. И прислал мне, кажется, Иоанна Лествичника. Я начал читать и был поражен: в «Лествице» раскрывались жизненные, интересные для меня вопросы. Например, как достигнуть совершенства христианской жизни мирянам? Почему совесть иногда перестает нас обличать? Как бороться со страстями? Каковы значение и сила монашества? «Свет монахов суть Ангелы; монахи же свет для всех человеков». Отчего являются хульные помыслы? Почему не сразу выполняются наши молитвы к Богу? Почему и духовным людям Бог оставляет легкие страсти? Как приобрести смирение? Каким путем познается воля Божия? Как различать любовь святую, духовную от душевной и нечистой? Как смотреть на сны? Всякое ли пение относиться к сладкопению даже в храме? Чем побеждают страсти? Как побеждать искусительные помыслы? Откуда мир души и совместим ли он с гневом? О чем говорит осуждение нами других? Как относиться к осуждающим нас или вообще ближних? «За какие грехи — телесные или душевные — осудим ближнего, в те сами впадаем». «В духе неприязни порицать с удовольствием... ближнего есть признак людей злопамятных и завистливых». «Судить — есть бесстыдное похищение сана Божия». «Уныние подущает к странноприимству» (и к странничеству по обителям). «Тщеславие ко всему льнет: тщеславлюсь, когда пощусь, но когда разрешаю пост, чтобы скрыть от людей воздержание, опять тщеславлюсь, считая себя мудрым». «Не тот показывает смиренномудрие, кто осуждает сам себя, но тот, кто, будучи укорен другим человеком, не уменьшает к нему любви». «Гордость есть предвестница падения». «Монах есть бездна смирения, в которой он потопил всякого злого духа». «Блудных могут исправлять люди, лукавых — Ангелы, а гордых исцеляет Сам Бог». Непослушание ведет к превозношению: «Кто в беседе упорно желает защищать свое мнение, — хотя бы оно было и справедливо, тот да знает, что он одержим диавольским недугом» (гордостью). Неправда ли, сколько здесь полезного и интересного?
Или есть книга Варсонофия и Иоанна6: вопросы и ответы. Практически книга для всякого. Вот два-три примера. «Желаешь избавиться от скорбей и не тяготиться ими? — Ожидай больших, — и успокоишься. Поминай Иова и прочих святых, мужайся, крепись и молись». «Хочу пресечь свидания: сразу ли пресечь их или мало-помалу? Если пресечешь свидания одним разом, то будешь покоен; а иначе и для себя, и для других будешь причиною многих смущений». «Сколько раз надо помолиться, чтобы помысл получил извещение (ответ) о деле (которое нас беспокоит)? — Когда не можешь попросить своего старца, то надо трижды помолиться о всяком деле, и после сего смотреть куда преклоняется сердце, хотя на волос, так и поступить; ибо извещение бывает заметно и всячески понятно сердцу». «Как должно молиться по три раза, — в разное ли время, или тотчас? Бывает, что нельзя отсрочивать». «Если имеешь свободное время, помолись три раза в течение трех дней; если же случится крайняя надобность, как во время предания Спасителя, то прими в образец, что Он отходил трижды от молитвы, и, молясь трижды, произносил одни и те же слова (Мф. 26:44)». «Терплю оскорбление от некоего, — что мне делать? — Делай ему добро». «Когда случится тебе быть с мирянами, и они начнут празднословить, то, если не имеешь особой нужды, уйди, а когда будет надобность, обратись умом к молитве своей, не осуждай их, но сознавай свою немощь. Впрочем, если они расположены к тебе, и ты знаешь, что они охотно слушают слово Божие, попытайся переменить эту пустую беседу на полезную, рассказав им что-либо из житий святых». Смотрите: как умно, полезно и интересно...
Припоминаю, как говорил святой Макарий Великий: диавол искушает всякого, особенно смотря по его наклонности, твердого старается сделать жестким, доброго слабым, даже к молящемуся подделывается под молитву. А я знаю примеры (по себе), как он внушает ложное смирение и будто бы сознание недостоинства, чтобы отвлечь от доброго дела. А когда я спросил старца своего (духовника), дожидаясь даже получить похвалу за свое «смирение», то он ответил мне: «Да это было диавольское искушение».
Чтение этих аскетических творений так сильно подействовало на меня, что очень скоро я почувствовал влечение к иночеству, никому о том не говоря. Как-то удивительно быстро мои мирские мысли и мечты отошли в сторону, в частности, и мысли о пастырстве и браке. И постепенно стало нарастать стремление к Богу. Начал сознавать недостаточность прочих идеалов, хотя бы и хороших, вроде служения ближним; и во всяком случае мне стало совершенно понятно, что человека ничто не может удовлетворить, кроме любви к Богу. Так продолжалось в течение трех лет. Но были и искушения — против монашества. Они были разные.
Я здесь не буду рассказывать обо всех них. А укажу лишь некоторые. Например, мне представлялось полезным быть пастырем в миру. Были такие случаи. Однажды я возвращался с занятий на уроках. По просьбе одной православной девушки из аристократического круга, создавшей ясли для рабочих матерей, я раз или два в неделю ходил к детям, в возрасте от трех до семи лет. Учил их молитвам, разговаривал с ними. Было отрадно это. Потом я возвращался в академию. Дорога была по Обводному каналу. И вот однажды я был свидетелем такой сцены.
Два «ломовых» извозчика о чем-то поспорили, а потом начали драться. Оба были пьяными. Один был высокий и с бородой, а другой среднего роста и бритый, помоложе. Уже лилась кровь. Бородатый вдруг вскочил на свою телегу (она была плоская), ударил коня вожжами и быстро помчался от другого. А тот вспрыгнул на свою телегу и помчался вдогонку, желая мстить. Но первый был уже далеко. Тогда неудовлетворенный тем, что он не может догнать своего врага, молодой парень сам схватил себя за густые волосы (он был без шапки) и начал биться о конек телеги со злостью.
Вот тут я подумал:
— Ну, куда ты хочешь уйти от этих несчастных людей? Разве тут мало работы христианской? Зачем уходить в монашество?
И монашество показалось мне чем-то скучным, безжизненным, серым.
Прошел я еще немного. Дошел до моста, под которым был путь для ломовых подвод, углубленный ниже моста. По мосту ходили поезда на Москву. Вижу, как одна огромная лошадь, везшая стопудовый воз, не может вытянуть его из-под моста. Был уже ноябрь, но снега было мало. А под мостом его и вовсе вымело с камней дороги. Потому и прекрасной лошади крайне трудно было вытянуть его. Извозчик, и видимо совсем не пьяный, начал жестоко хлестать ее, и не по спине, а забежал вперед и вожжами бил несчастную по глазам. Она старалась отворачивать всячески глаза свои, но не могла... А он, точно сбесился: бил и бил... Вероятно и сейчас тяжко читать. А мне тогда тем более... А каково же было несчастному и ни в чем неповинному животному!
И в моей голове пошли опять те же мысли:
— Куда ты идешь? Неужели тут мало дела пастырю? Зачем обязательно монашество...
И побежали грустные размышления против монашества. С тоской я дошел до академии и тотчас направился к архимандриту Феофану7. Рассказал ему все эти переживания с печалью в сердце и с охлаждением к иноческому идеалу. Он выслушал меня крайне внимательно и, с присущей ему серьезностью, сказал:
— В мире везде существует разделение труда: правители, подчиненные; учителя, военные, мастеровые и т. д. Так и в духовной жизни есть свое разделение труда: священники, проповедники, учителя, певцы, чтецы и т. д. И все они служат одной Церкви Божией. Но вот есть особый вид служения: развитие духовной жизни. Этому служению и посвящают себя по преимуществу монахи. И опыт всей церковной истории, начиная особенно с IV века, показывает, что они приносили огромную пользу Церкви Божией, как своею святостью, так и другим служением: они развивали духовную жизнь до высоты. Поэтому Церковь пришла к решению, чтобы епископы ставились преимущественно из монахов, и во всяком случае — из небрачных или вдовцов. Поэтому и монашество есть тоже вид служения Церкви, и даже важнее, чем общественное служение, поскольку они развивают основу духовной жизни: веру и духовный опыт. А многие стали и святыми угодниками Божиими.
Я, разумеется, сказал здесь несравненно хуже, чем говорил отец Феофан. И, вероятно, кое-что неточно передал. Но главное я воспринял от него: ценность и даже радостность монашества. Ушел совершенно успокоенным.
Другое искушение было в возвращении мыслей о брачной жизни. Это понятно. И я начинал думать о помощнице.
Третье — странное: вдруг откуда-то рождалась ненависть к самому монашеству по существу. Как? — «Зачем это самоистязание? Зачем отречение от мира? Зачем эти темные одежды?» И я тогда готов был (в воображении, но ярком) сбросить с головы монашеский клобук, даже растоптать его с ненавистью, и идти в мир, в мир.
Но зато в иной раз мне представлялось монашество таким привлекательным, как вероятно, жениху брак с невестой. Душа радовалась восхищению. А то опять начиналась скука, как от чего-то безжизненного, серенького. Но главный вопрос был в том: осилю ли я этот подвиг безбрачия?
Всякий может понять, насколько важен и мучителен этот вопрос для обыкновенного человека! И для меня он был острым. Кратко сказать: от него зависело больше всего, идти или не идти мне в монахи? Но как его решить? Разные бывали пути. Например, один из моих друзей просто добросовестно обдумал все, пришел к заключению, что монашество выше брачной жизни и подал прошение митрополиту о постриге. Другой товарищ, и тоже друг мне, искал разрешения вопроса через молитву и откровение. И тут получил желаемое через открытую им страничку жития преподобного Серафима: ответ получился поразительный, как раз на вопрос о монашестве. Оба эти мои друга скончались, один в сане архимандрита, другой в сане архиепископа8. Остался я один.
Я избрал иной путь. Прежде всего я стал читать творения святых отцов. У Григория Богослова я нашел неожиданное объяснение слов Господа: «Могий вместити да вместит» (девство). Кто же «могий»? Ответ: «желающий».
Но чтение писаний отцов не дало мне окончательно ясного ответа.
Начало монашества
Знаменательное, почти чудесное указание пути произошло совсем неожиданно. После первого или второго года академии трое студентов из нашего курса поехали в Валаамский монастырь посмотреть этот выдающийся центр северного монашества. На этих островах было до 1000 монахов. Я в свое время описал свои впечатления в «Страннике» (1904 или 1905 года). Монастырь на меня произвел чрезвычайно сильное впечатление. Игумен, кстати, дал нам право носить послушнический подрясник, скуфью, кожаный широкий пояс, четки и «бахилы», то есть монастырские неуклюжие сапоги на всякую почти ногу. И нам так это казалось интересным и приятным, что мы радовались — будто монахи. Один из нашей тройки, не выдержав строгой монашеской обстановки, уехал через день обратно в Санкт-Петербург.
Жизнь в монастыре была довольно строгая. К утрене, например, надо было вставать или в половине второго утра, или в два. Спать очень хотелось... И все же вставали. Иногда мы с оставшимся товарищем спорили, ссорились... Однажды мы попросили игумена показать нам святого. Он тихо улыбнулся нам и указал на старца о. Никиту, который жил в далеком скиту (Валаам состоит из многих островов, где построены скиты для ищущих более строгой, отшельнической жизни). Имя этому скиту было «Предтеченский», в честь храма Святого Иоанна Предтечи... Дали нам лодку и гребца (из бывших офицеров) и проводника к старцу, о. Зоровавеля. Долго мы ехали-плыли среди островов. Красиво... Доехали до «Предтечи». Пошли втроем (без гребца) к домику о. Никиты.
Когда подошли к нему, то увидели, что к двери его домика была приставлена палка. Это означало, что хозяина нет. Запирать домик было не от кого, да и для чего? Посторонних на островке не было, да и брать было нечего. Батюшка о. Никита был где-нибудь вблизи. Отец Зоровавель пригласил нас поискать его. Островок был в виде затонувшего корабля, одна часть которого была опущена в Ладожское озеро, а другая очень высоко поднималась вверх. Весь остров был покрыт хвойным лесом.
Скоро мы нашли старца внизу: он мыл свое белье. Отец Зоровавель стал кричать ему: «Гости пришли». Я предложил ему сойти нам к нему. Но старец обещал подняться. Нужно сказать, я в первый раз в жизни видел «святого» и боялся встречи. Но когда я увидел кроткое, немного грустное, но ласковое лицо о. Никиты, сразу успокоился и расположился к нему. Получили у него благословение. И я попросил его сказать что-либо на спасение. Он сначала смиренно отказывался. Но потом сказал: «Терпите, терпите; без терпения нет спасения»... Потом посадил нас на скамеечку. Сам, кажется, сел в середину. О чем он говорил, ничего не помню.
Вдруг он обращается ко мне (мирское мое имя было Иоанн) со словами: «Владыка Иоанн! Пойдемте, я буду угощать Вас». И, взяв меня под руку, как делают с архимандритами, — повел меня к скитской трапезной.
Это произвело на меня потрясающее впечатление: будто в меня влито было огненное что-то. Я ничего не мог и не хотел произнести. В трапезной подали нам чай с кусочком сахару, прекрасный черный хлеб своего печения, хорошо просоленные огурцы и пересушенный калач.
После чая, за которым я ничего не мог говорить, а весь горел в душе, я попросил батюшку пройтись со мною для беседы. Он охотно согласился. И вот тут я ему задал тот самый беспокоивший меня вопрос, о котором я писал выше: монашество, безбрачие трудно будет?!
Он на это ответил приблизительно так:
— Ну, что же? Вы там нужны (в миру). Бог поможет! А вы, хоть ползком, а вперед!
— Батюшка! А мне один человек мирской не советовал идти в монахи.
А о. Никита ответил на это, даже как-то необычайно для него, строго, будто как на врага:
— Кто он такой?! Как он смел?! На это Божия воля!
Так в первый раз отвечено было мне относительно монашества: Божия воля! И притом чудесно, пророчески.
А другому моему товарищу старец не сказал ничего, оставив его сидеть на скамейке, когда он повел меня в трапезную. Так после и сбылось с обоими нами. Товарищ, между прочим, женился одновременно с братом на двух родных сестрах. Обманул Бога! И после за это был наказан.
Кстати, оба мы во время беседы со старцем были одеты одинаково: в послушнический подрясник и скуфью; поэтому старец не мог по одежде делать заключение о моей склонности к монашеству. Мы оба молчали.
Но должен сказать, что это чудесное откровение (я сам доселе дивлюсь и осуждаю себя за маловерие свое!) не решило вопроса окончательно. Отчасти потому, что у меня самого не созрело решение; затем, этот вопрос в академии решался обычно на четвертом курсе, а не на первом или втором; затем, мне следовало еще перенести искушения. И апостол Петр, несмотря на всю решительность свою, падал после обещания: отрекался от Господа. И я еще три года смущался, сомневался, тосковал иногда. Так было.
После мне было другое указание от старца о. Исидора9. Это был тоже совершенно необыкновенный подвижник. Во время моего студенчества я слышал о нем очень много необычного: прозорливого и вообще чудесного. И поэтому, согласно указанию того же архимандрита Феофана, поехал к нему в Гефсиманский скит, что возле Сергиевой лавры, за окончательным разрешением своего монашеского вопроса. Это было уже года три после встречи с о. Никитой: все это время я был в смущении и в колебаниях. А окончание академического курса подходило к концу: надо было так или иначе решать вопрос.
На пути я задавался думами: что говорить ему? И решил: вот расскажу все, как на исповеди, за всю жизнь. А он пусть скажет свое решительное слово... Странно! (скажете Вы, читая эти мои воспоминания). Чего же я смущался после такого пророческого чудесного указания о. Никиты?! Да! Мне и самому странно, и даже печально: чего я смущался? И так долго?! В том же году, как я услышал от о. Никиты прямое откровение, что на мое монашество есть «воля Божия», мне бы осенью и постричься?! А я все колебался. Правду говоря, я и теперь не понимаю себя за то время. Сейчас, казалось, сразу подал бы прошение о постриге. И уже третий год жил бы в монашестве. И может быть, избежал бы многих трудностей...
Но, по-видимому, меня останавливал вопрос об одной трудности: могу ли вынести безбрачную жизнь? Никаких привязанностей личных у меня не было, а стоял общий для всякого вопрос: по силам ли? С такими думами я и приехал к святому старцу Исидору.
Малюсенький домик в скиту. Никого не видел снаружи. Пустынька. Сюда по временам удалялся приснопамятный митрополит Московский Филарет, создавший этот скит. И святитель, и богослов, и подвижник, и администратор, и проповедник, и мистик, и святой.
Кто-то мне все же указал в этой безлюдной «пустыньке» домик отца Исидора. Чуть ли не один из его «учеников», брат Иван: небольшого роста юноша, простого вида, преданный душою старцу. Келейника у него не было. Но были «ученики», то есть любившие его особенно и послушные ему монашествующие того же скита. Я с ним и после встречался; он же мне рассказал и о последних часах старца, когда я посетил скит по смерти его.
Я отрекомендовался батюшке, рассказал вкратце зачем я приехал к нему и по чьему указанию. И думал: вот сейчас начну подробную исповедь. Но святым людям достаточно взглянуть на человека... И не успел я, как говорится, рта раскрыть, как он сам сказал со всею несомненностью:
— Сейчас не ходи. А придет время, тебя не удержишь!
Вот и весь ответ. И мне можно бы уже ехать дальше домой на каникулы. И ждать, что когда-то «придет время». Но батюшка затеял угощать меня чаем. У меня больше не оставалось предметов для разговора. А он, раздувая малюсенький самоварчик, начал петь ирмос шестого гласа: «Христос моя сила, Бог и Господь». Голосок у него был мягкий, старческий. Я тогда не придал значения его пению; думал, что старец просто любитель попеть. Наивный я... разве святые старцы делают что-нибудь случайно?! И лишь много после я уразумел, почему это он пел — для меня, а не для себя. Жизнь показала мне, что надежды на свои силы оказались пустыми, я часто был беспомощен, не виделось надежды на лучшее и дальше. И только Господь мой Христос спасал меня: в Нем одном была моя и сила, и надежда... Таков был опыт дальнейшей жизни. А святой уже прозрел мое будущее.
Самоварчик вскипел. Налил он мне чашку чаю. Потом стал рыться в маленьком сундучке, какие в то время брали с собою новобранцы, и оттуда вытащил стаканчик с вареньем красного цвета. Посмотрел старец, а вареньица-то было почти на донышке.
— Варенья-то у нас с тобой немного... Но не беда! Вот мы сейчас с тобой поправим дело.
Я и в этот раз думал, что старец говорит просто жалея, что для гостя мало варенья. Но и это было пророчество: добра в моей душе было мало. И сейчас — столько же. А как же поправил о. Исидор? У него в передней нашелся монастырский квас, красноватого, подходящего к варенью цвета. Он влил этого кваса в варенье и прибавил:
— Вот нам с тобой и варенье!
Потом он рассказывал, как посылал германскому императору Вильгельму Второму ирмологий10 и еще что-то. Ему за это был сделан строгий выговор от обер-прокурора Синода. А он отнесся к этому совершенно спокойно. Я и тогда не придал рассказу значения, полагая, что ко мне он не относится. И доселе не думал. А вот только теперь задумался: а, может быть, и это ко мне относится... Думаю сейчас. Не может же быть, чтобы прежде деланное им и доселе оказалось глубоко осмысленным, а рассказ о посылке императору ирмология случайным?! Нет! Нужно и тут поискать смысла. Подумал я немного. И пришло мне легко следующее предположение, не придется ли и мне в остатке дней моих послать кому-то книжку, или письмо, или статью? Кому-то чужому, к кому я «не имел права» посылать и говорить что-нибудь? Но по высшим духовным соображениям это будет нужно сделать? За это и мне будет какой-то выговор (или что-либо подобное), а я тоже отнесусь совершенно спокойно к нему, так как сделал ради Бога? Не знаю, но так было.
Вот какое предположение явилось сейчас, спустя 43—44 года. И оно кажется мне теперь правдоподобным.
Припоминаю, что и после хиротонии во епископа, передавший мне жезл архиепископ Димитрий (Абашидзе), впоследствии схиархиепископ Антоний, скончавшийся в 1942 году в лавре, около Киева где-то, старцем Божиим, сказал следующее (кратко):
— Отселе ты стал в ряд не только нас, епископов, но ты, по епископской благодати, не ниже и патриархов. Скажу больше: ты вступил в ряды великих отцов — Василия, Григория и Иоанна11; ты, как и мы, преемник апостольской власти в Церкви. Так вот тебе мой завет: не бойся никого, говори без страха правду!
Несомненное совпадение предсказаний.
Вспоминаю я и непонятное мне доселе указание на патриарха Никона, когда он был уже лишен сана и сослан в монастырь: там он плакал много; и одни слезы, кажется, собирал в какой-то сосуд, а другие падали мимо на пол. «Богу угодны более были слезы, падающие мимо горшка», — говорил мне старец Оптинский Нектарий (святой человек!), повелевший мне слушаться старших. А мне тогда игумен предложил сказать, на Успенье, слово на литургии в соборном монастырском храме. Мне же не хотелось. И казалось трудным и даже прискорбным: и без того я наговорился много. Пошел к старцу в его «хибарку» попросить его поддержать меня в этом отказе. И мне казалось, что я поступаю «по смирению», по сознанию своего недостоинства учить в монастыре, да еще таком опытном духовно, как Оптина. Вот тогда старец сказал мне следующее:
— Примите на всю вашу жизнь совет: если старшие или начальники ваши предложат вам что-нибудь, то как бы трудно или даже высоко (это слово он подчеркнул голосом) ни показалось вам это, — не отказывайтесь, — Господь за послушание поможет.
Потом, указывая на красоту мира через окно (солнце, небо, облака, лес, цветы и прочее), сказал:
— Смотрите, какая красота! А ведь до творения ничего этого не было. Ничего! — протянул он голосом, отмечая каждый слог движением руки слева направо. — Так и человек: когда он искренне смирится в сознании своем, что он ничто, тогда Бог начнет из него творить великое.
Потом он упомянул зачем-то про патриарха Никона, про его слезы, про ссылку. Я и тогда не понял: зачем это? И вот теперь приходится продумывать в связи и с отцом Исидором, и с архиепископом Димитрием. А далее и с отцом Никитой вместе с его словами «воля Божия».
В жизни своей мне уже неоднократно приходилось выступать безбоязненно против митрополитов и других. И не раскаиваюсь.
Но возвращаюсь к более смиренным мыслям о монашестве моем. Итак, из слов отца Исидора я понял: сейчас не время. А дальше «не удержишь»... В последнем слове я ощутил некое охлаждение меня: в том смысле «не удержишь», хотя бы и нужно было удержать. Расстались мы с любовию. В заключение он сказал мне:
— Хотелось бы мне съездить к батюшке отцу Серафиму в Саров.
— А почему же нельзя? — спрашиваю.
— Денег нет.
Я ответил:
— Вот летом я получу плату за одну письменную работу (я написал статью в газету против разрешения построить в Санкт-Петербурге языческое капище с идолом)12 и тогда свожу вас в Саров. Только вот укажите мне, когда мне можно будет идти в монашество.
Отец Исидор на это ничего не сказал, точно считая весь этот вопрос не первой важности. Получив летом деньги из газеты, я написал ему, что деньги есть, и мы можем поехать к отцу Серафиму; только вот когда мне идти в монашество-то? К моему удивлению, батюшка ответил мне каким-то письмом несчастного человека, просившего его о помощи. Подписался: И. Ф. Л-н. А наверху первой страницы старческой рукой, очень красивым почерком, почти каллиграфическим, были написаны батюшкою следующие слова из псалма: «Заповедь Господня светла, просвещающая очи» (Пс. 18; 9). Я снова с недоумением прочитал эту надпись: «Видно, — подумалось, — у старца не было даже бумаги по бедности, чтобы написать мне более пространный ответ об интересовавшем меня деле». Прочитанное мною письмо не дало мне никакого ответа на него.
К началу осени я заехал к отцу Исидору и спросил разъяснения. Он ответил:
— Да ты читал письмо-то?
— Читал.
— Ну вот на эти деньги и помоги ему, он несчастный.
Я смотрел в недоумении: а поездка к святому Серафиму? Батюшка добавил:
— А батюшка отец Серафим уж простит.
Тогда я понял смысл его надписи: дело не в форме жизни (брачной или небрачной), а в исполнении заповедей Божиих, что приведет и к познанию вещей духовных.
— А где же живет этот человек? — спрашиваю.
— В Курске.
— Значит, мне нужно туда ехать?
— Да! Поезжайте и помогите ему.
Дальше я сокращаю описание истории с этим человеком: она продолжалась 11 лет. А я стал ждать какого-то времени «не удержишь». Оно пришло через год с лишним. Я кончил академию. Был оставлен профессорским стипендиатом (по-современному, аспирантом) при кафедре библейской истории. В это время меня пригласили (все по рекомендации того же архимандрита Феофана) в одну семью домашним учителем двух деток. Но я увидел тут, что эта жизнь несовместима с моими прежними думами. И осенью 1907 года возвратился в Санкт-Петербург и принял монашество с именем Вениамин. Постриг был совершен не ректором академии (епископом Сергием, умершим святителем Японской Церкви в 1945 г. в Токио), а все тем же архимандритом Феофаном, с которого и началось мое стремление к монашеству. В этом году мне уже исполнилось 44 года со дня пострига: под праздник Знамения Божией Матери (под 27 ноября — 10 декабря н. ст.).
Сколько времени протекло. И точно не видно было, как оно бежало... Теперь осталось упомянуть о предпоследних месяцах.
Было еще одно искушение — от родных. Моего монашества очень не желала мать. Мотивы были самые обычные: сын, да еще любимый, точно отрезается от семьи. И мать моя иногда говорила мне: «Я ведь не говорю тебе: ты не люби Бога! Нет! Но ты и земли-то не забывай». Но у меня стремление к монашеству так усилилось в течение последних трех лет, что меня действительно трудно было удержать... А потом и еще стало труднее. И речи матери на меня уже не действовали. Отец мой, человек рассудительно-спокойный, после говорил мне, что он не имел никаких возражений против моего желания, а если и писал мне противные письма, то под давлением матери: она была сильнее отца характером и господствовала в семье. Это было к лучшему: она, собственно, и повела нас по школам; меня и двух братьев — по духовному просвещению. Незадолго до пострига она (рукою отца) написала мне такое ужасное, угрожающее письмо, — если я уйду в монахи, — что я даже не могу написать о нем тут. Это было прямо бесовское искушение! И если есть «слово Божие», то бывает и «слово бесовское». Обычно я подобные письма сжигал или вообще уничтожал. И сейчас делаю то же. Но с этим ее письмом я пошел к отцу архимандриту Феофану. Прочитав, он спросил меня (хотя и прежде знал мои мысли): «Вы зачем идете в монашество?»
Я ответил: «Ради Бога. Для спасения души».
Тогда он мне спокойно ответил: «Если вы идете ради Бога, то знайте: Бог никогда не попустит совершиться злу. А если и случится что-нибудь, то Господь и самое зло исправит и направит даже к добру».
После такого ответа я совсем успокоился. Впрочем, и до ответа не смущался уже: я слишком много помучился за три-четыре года; и теперь обрезаны были всякие привязи и покончено со смущением.
Наконец, приблизился постриг. Оставалось с полчаса до всенощной. Я с товарищем по курсу, К-м, пришивал какие-то монашеские мелочи. Не помню, какие. Мы говорили с ним мирно, совершенно спокойно и даже дружно. Будто ничего особого не ожидалось уже. За эти годы все переболело в душе. И было даже отрадно на сердце: как перед надвинувшимся праздником.
Вдруг приходит почта. И мне подают письмо от моей сестры, учительницы. Я спокойно распечатываю и читаю. В письме сестра грозит мне, что если я пойду в монахи, то она решится на духовное некое преступление. Я спокойно отнесся и к этому. Но все же письмо отправил через мальчика, прислуживавшего мне, к отцу Феофану, который жил со мною рядом в академии. Тот прислал его обратно с надписью: «А ведь письмо — ужасное!» Я ответил записочкою: «Мне теперь все равно!» И припомнил его же разъяснение, что Бог все исправит или не допустит.
Началась всенощная. Было мирно. После Великого славословия начался постриг. Все было чинно. Архимандрит Феофан сказал какую-то хорошую речь мне (увы, не помню). Потом мы пошли к нему в квартиру на некоторое скромное угощение — чай, подобно тому, как отец, принимая блудного своего сына, устроил пир в дому для него.
Потом я должен был провести одну ночь в храме, готовясь к причащению на другое утро. Спать я мог или сидя, или же на скамьях, кладя под голову толстые богослужебные книги. Дело клонилось к концу.
Но я опустил одно событие во время пострига. Уже в середине его вдруг кто-то вскрикнул неистово. И послышался звук упавшего тела. Я подумал: не приехала ли уж мать моя? Но тотчас же успокоился снова. И после пострига даже не спросил ни у кого: что случилось и с кем именно? Не потому я не спросил, чтобы показать мужество, нет, а просто стало все равно, душевное спокойствие не оставляло меня. Я теперь думаю: это была особая благодать Божия. Один старец писал, что в раю так все будут схвачены любовью к Богу, что даже позабудут о родных. Да, это может быть!
На другой день к вечеру ко мне в комнату пришел студент Л-в, упавший вчера в обморок. Поздоровались. Он просит позволения задать мне вопрос; я спокойно соглашаюсь. «Почему вы пошли в монашество?» — спрашивает.
Я за эти годы столько передумал, что мне легко было ответить: «У человека есть несколько идеалов: плотский, умственный, художественный, общественный, лично нравственный. Все это мне более или менее известно по опыту. И ничто из этого меня не удовлетворило до конца. Оставался еще идеал: религиозный. Или жизнь в Боге. Это меня удовлетворяло несравненно более, чем все прочее. И, кроме того, подводило основы и под другие стремления. А без религии все прочее казалось бессмыслицей. Религия же наиболее чисто и сильно осуществляется в монашестве». Теперь я знал это уже не со слов отца Феофана — о «разделении труда», но и со своего опыта нескольких лет духовной подготовительной жизни.
Затем он задал вопрос о каком-то моем проступке во время студенческой жизни. Не помню, какой. Ответить было еще легче: человек существо греховное, а монашество и есть, на первых порах в особенности, житие покаянное. Л-в ушел удовлетворенным. И я остался спокойным. Так я стал монахом.
Как пошло потом иноческое дело, вопрос другой. И этот вопрос еще более сложный, чем решение принять его. Но я обещал написать только о том, почему я пошел в монашество. И вот целую неделю писал. Урывками: много дел по епархии.
Летом я поехал на родину, чтобы успокоить мать. Для этого я купил и заказал сшить белую чесучевую рясу и подрясник и белую соломенную шляпу, чтобы легче было матери видеть меня не в черном. Ее не было дома; она ездила в город К. лечить зубы сестре Л. Она (мать) не ожидала моего приезда и не подготовилась к враждебной встрече со мною. Я быстренько подбежал к ней. Поцеловались.
— Ну, простите меня, — сказал я ласково.
— Ну, и ты прости! — ответила она. Так просто разрешилась большая драма. А она все-таки была. Об этом мать рассказала в тот же день вечером, когда мы сидели с ней на скамеечке возле нашей хаты.
А с год тому назад, когда я жил в Риге13, сестра моя Н., та самая, которая грозила мне, написала по моей просьбе о последних днях жизни родителей. И вот что, между прочим, писала сестра о матери.
«Хочется мне написать тебе, что мне мама рассказала о своем путешествии с тобой в Воронеж на богомолье. Ты был еще ребенком лет двух. Мама стояла в церкви за всенощной или обедней на коленях, а ты был около нее. В это время проходил старец-схимонах по храму; ты был около него. Старец взял тебя на руки, благословил и сказал маме: «Мать, это будет духовный светильник». Прости меня, что я написала тогда об этом»...
Мой отец, как я уже писал Вам, никогда не был против моего монашества. Пред своею смертью, ожидая ее, на вопрос матери: «Кого бы ты теперь хотел увидеть из детей?» — он смиренно улыбнулся и сказал: «Хотелось бы мне увидеть Ванюшу-Вениамина». И мама — тоже. Пред смертью ее сестра приехала к ней. «Много мы с ней переговорили из нашего детства, вспоминая наше ученье, житье-бытье. Много мама о тебе вспоминала, и ей тоже хотелось видеть тебя, своего любимого Вениамина».
Очень жестоко болела: у нее был рак. Сестра предложила ей причаститься. Она с охотою согласилась. «И вот мы с ней пошли потихоньку в храм, где она исповедалась и причастилась. Домой она еле-еле дошла, но была очень довольна, что сама сходила. Папу тоже приобщили, но дома... И вот была суббота 29 декабря. Заблаговестили ко всенощной. Мама услышала звон и говорит мне:
— Это, дочка, ко всенощной звонят?
Я сказала: «Да, мама».
Мама говорит мне: «Читай мне молитвы вслух». Я стала читать «Верую».
Мама смогла еще сама перекреститься. Потом говорит мне:
«Читай «Отче наш»». Стала руку поднимать, но сама уже не смогла. Я ей помогла перекреститься. И еще сказала: «Читай Богородицу».
А голос стал глухой, далекий, взгляд тусклый. Я прочитала «Богородице Дево». Положила ее ручку на грудь. Она дышала ровно. Быстро прибежали все наши; окружили мы ее с любовью и скорбью. А через полчаса наша мама скончалась тихо. У нее было написано письмо заранее: как ее одеть, как схоронить. У меня хранится последнее письмо ко мне, очень сердечное. Мама так любила тебя, что завещала и карточку твою положить к ней во гроб. Всю ночь мы провели около нее. Все дети вместе. По очереди мы с Сережей14 читали Евангелие, так как у нас не было тогда Псалтыри».
Хочу написать Вам и о смерти отца, по письму сестры.
«В 1918 году, в октябре месяце, папа заболел воспалением легких. Ухаживала за ним мама. Приглашали доктора. Но папа становился все слабее и слабее. И вот мама и говорит ему:
— Отец (она всегда называла его так). Я хочу послать в город (мы жили в селе за четыре версты от города) за доктором еще раз: быть может, будешь скорее поправляться?
А папа ответил спокойно:
— Нет, мать! Не хлопочи зря: я чувствую, что мне уже не поправиться. Пожил, потрудился я, пора и на покой мне.
Так мирно, кротко умер наш папа 28 октября 1918 года. Пишу это со слов мамы. Вечная ему память, нашему отцу!.. После я посадила на могиле папы деревцо: оно росло там и до этого (1950) лета».
В другом письме, от 12 декабря этого, 1951 года, сестра еще раз напомнила о смерти родителей:
«Дорогой Владыка! Напоминаю тебе, что наша мама умерла в 1928 году, 29 декабря от рака желудка. А хоронили мы ее 31 декабря. Мама очень любила тебя, дорогой брат. А папа скончался в 1918 году, 20 ноября, 60 лет, от воспаления легких. Помяни их обоих в эти дни и братьев наших». (Здесь какая-то ошибка: выше писалось, что отец умер 28 октября, а не 20 ноября. Запрошу ныне письмом у сестры).
Сама сестра эта, не хотевшая моего монашества, жива и доселе, под Москвой. Я же постарался выдать ее замуж, за товарища по академии, отца протоиерея Феодора Шебалина. Как обертывается судьба! Она была против моего пути, а устроилась благодаря мне. И теперь я помогаю ей на жизнь. Муж ее, митрофорный протоиерей Москвы, скончался в день моего пострига (я собственно постригался под 27 ноября, а он, кажется, скончался в самый праздник Знамения). Был прекрасный человек, образованный богослов, добрый пастырь. Скончался тоже от рака, — как и мама наша, — в 1941 году.
Теперь осталось вспомнить о других, соприкосновенных к моему монашеству людях.
Валаамский отец Никита умер давным-давно. О нем написано уже житие его. Упомянуто было его пророчество, что я буду в иноческом сане («владыка Иоанн»). Перед смертью он все просил Господа, чтобы ему скончаться в Пасху.
Батюшка отец Исидор скончался вскорости после моего пострига. Его ученик, брат Иван, рассказывал мне, что пред кончиною к нему собрались его близкие ученики, и он говорил с ними. Потом попросил их уйти, объяснив им:
— Святые не любили, чтобы кто-нибудь наблюдал таинство смерти.
Может быть, отец Исидор и не совсем так точно сказал, но так передал мне брат Иван. Они все ушли. Через час возвратились. Старец уже был мертв. О нем тоже была написана статья в журнале «Христианин» (издававшемся епископом Евдокимом) известным профессором отцом Павлом Флоренским, под заглавием «Соль земли или Житие старца Исидора»15. Отец Флоренский, да и епископ Евдоким16, были в числе его почитателей.
Архиепископ Феофан после революции бежал за границу вместе с остатками Белой Армии. Жил в разных странах. В последние годы был во Франции, жил в одной семье, почитавшей его. В домашней церкви служил каждый день литургию. Когда началась война немцев против французов, он бежал в город Тур, где и скончался. Похоронен на общем городском кладбище. После него остались замечательные богословские произведения: новое Добротолюбие, — не по авторам, а по предметам; критика «новых» богословов, начиная с B. C. Соловьева и его последователей; обличение лжеучения митрополита Антония (Храповицкого) об искуплении. Я переписал это произведение его из архива Карловацкого Синода и здесь перепечатал его на машинке отец Петр Гнедич, разрабатывавший магистерскую диссертацию на эту тему, об искуплении. Я посылал ему работу архиепископа Феофана для материала. Он посылал одну копию и патриарху.
Когда одно лицо собиралось ехать ко мне в Америку и спросило мнения и благословения архиепископа Феофана на эту поездку, то он сказал ему (через протоиерея о. В. Т.): «Бог благословит! Владыка Вениамин один из немногих сохранил православие. И никем не запрещен».
На этом я кончаю воспоминания о начале монашества.
Еще: студент, упавший в обморок на моем постриге, впоследствии сам постригся. Но кончил худо: застрелил Варшавского митрополита Георгия17, обвиняя его в предательстве Православия.
[1] Постриг будущего владыки был совершен 26 ноября (ст. ст.) 1907 года в церкви Санкт-Петербургской духовной академии.
[2] Михаил Афанасьевич Федченков во время русско-японской войны служил военным фельдшером на Дальнем Востоке. Скончался от тифа в 1905 г.
[3] Будущий митрополит учился в земской сельской школе села Сергиевка в 1887—1891 годах и в Кирсановском уездном училище в 1891—1893 годах.
[4] В 1893—1897 годах Иван Федченков учился в духовном училище, в 1897—1903 годах — в духовной семинарии в Тамбове.
[5] Годы учебы владыки Вениамина в Санкт-Петербургской духовной академии — 1903—1907.
[6] Преподобный Варсонофий Великий — отшельник, живший на рубеже V—VI веков. Подвизался в монастыре святого Серида в Палестине вместе с аввой Дорофеем. Автор полемических сочинений против монахов-оригенистов. В 1803 г. афонскими монахами была издана книга, содержащая его ответы на вопросы учеников. Русский перевод и издание книги осуществлены Московской духовной академией в 1855 г. Книга вышла в свет под заглавием: «Преподобных отцов Варсонофия Великого и Иоанна руководство к духовной жизни, в ответах на вопрошания учеников».
[7] Быстрову.
[8] Архимандрит Иоанн (Раев) и архиепископ Серафим (Соболев).
[9] Иеромонах Исидор (в миру — Иоанн Андреевич Козин) — старец Гефсиманского скита. Духовный отец старца-утешителя Варнавы Гефсиманского, называвшего отца Исидора «вторым Серафимом». Братский духовник Гефсиманского скита (с 1906 г.).
[10] Ирмологий — одна из нотных богослужебных книг Православной Церкви.
[11] Вселенские великие учители и святители: Василий Великий, Григорий Богослов, Иоанн Златоуст.
[12] Речь идет о буддийском храме в Старой Деревне (ныне — Приморский проспект), построенном в 1909—1915 годах на средства буддийской общины Санкт-Петербурга.
[13] После возвращения на родину в начале 1948 г. митрополит Вениамин был назначен на Рижскую кафедру.
[14] Сергей Афанасьевич Федченков (1886—1946).
[15] Журнал «Христианин» № 10—12, 1908 г.
[16] Епископ (впоследствии обновленческий митрополит) Евдоким (в миру Василий Иванович Мещерский, 1869—1936).
[17] Митрополит Георгий (Ярошевский, 1872—1923).
Опубликовано: 19/04/2012