Мой Тарковский
Четыре этюда
«Вот и лето прошло...»
Самая волнующая на земле, а может, и на небе, тайна — откуда приходит любовь: к цветку, к человеку, к поэту. Никогда точно не знаешь — надолго ли она: на мгновенье, на год, на жизнь. Любовь сама себе закон и благодать, она свободна и всесильна.
Стихи Арсения Тарковского (25 июня 1907 — 27 мая 1989) я полюбила сразу и навсегда. В маленьком кинотеатрике на окраине Киева в 1982 году показывали фильм Андрея Тарковского «Зеркало». Это было событием для города: в то время имя великого режиссёра произносились полушёпотом, и было своеобразным паролем — так узнавали своих.
Мы праздновали, как Богоявленье»,
— звучал с экрана глуховатый голос Поэта. Многие из нас ещё не читали книг Арсения Тарковского, не знали ничего о нем самом, но его слова стали настоящим откровением.
Чуть позднее появилась пластинка «Я свеча, я сгорел на пиру», и я слушала её несколько раз в день, пока она полностью не слилась с моим внутренним голосом и звучала в душе уже сама по себе. Один из моих гостей, слушая стихи, покрылся от волнения красными пятнами.
Ещё через год в маленькой редакции, где я тогда работала, на столе у моей подруги Люды Дзех появилась серая книга, бережно укутанная в целлофановую обложку: «Арсений Тарковский. Избранное». Незнакомый друг общих друзей, уходя в армию, оставил её — «чтобы жила». И она жила. Мы не только читали — перепечатывали на пишущей машинке по одному стихотворению в день, осторожно (не запачкать странички), пока у нас не выросла у каждой своя книжка, в пол-листка — кому что больше нравилось. Но общей болезнью было стихотворение «Вот и лето прошло, словно и не бывало. На пригреве тепло. Только этого мало». Выходя на обед, сразу же за порогом бетонного монстра, мы хором начинали его читать, как молитву. Оно возвращало нас в пространство осмысленной речи, теребило струнку высокой октавы, можно было жить дальше.
В один из ранних сентябрьских дней я мыла окна в своем старом доме на Михайловском переулке. Окна были высокими, и я стояла во весь рост на подоконнике. С гранитной лестницы, вдоль по каменному руслу переулка (когда шёл дождь, потоки воды лились поверх тротуаров), спускалась группка молодых ребят — юноши, девушки. Они что-то громко скандировали хором, и когда я разобрала слова, то чуть не упала — в прямом и переносном смысле.
Мне, как лист пятипалый,
Прямо в руки легло.
Только этого мало.
Листьев не обломало.
День промыт, как стекло,
Только этого мало...
В стихах Тарковского есть сила, способная взорвать и удержать мгновение. Отворить окно, одарить ясностью.
Следующим летом незнакомый «апостол Тарковского» Дима Корсунь вернулся из армии, вскоре мы поженились, и серая книга «Избранное» стала жить у нас, став краеугольным камнем нашего дома.
Мой Поэт
Когда я училась в десятом классе, мой приятель показал мне книгу. Она называлась «Мой Уитмен». Переводы Маршака. И тогда я была абсолютно уверена в том, что Маршак и есть автор книги, ведь нельзя же сочинить другого поэта. Поэт может быть только Мой или не-мой.
Арсений Тарковский — мой Поэт. И пусть под этими словами подпишется ещё миллион человек. Это не форма владения. Это форма принятия.
Те, кто опален огнём его стихов, становятся близкими, будто с фронта вернулись. У каждого свой Тарковский: у кого-то ожоги уже затянулись, а у кого-то ещё сполохи в глазах.
Арсений Тарковский — мой Поэт.
Потому что: если бы моя душа была мужчиной, если бы моя душа была моим отцом, если бы моя душа была поэтом, то все имена моей души звучали бы только так: Арсений Тарковский. Скажет слово — и загораешься, как свеча, возьмёт глубокую виолончельную ноту — и внутри отзывается вселенская музыка. Так высохшие ручьи и оскудевшие русла наполняются влагой дождя, и потекли горные реки! Подставляй только ладони, черпай — не начерпаешься.
Это он рассказывает мне меня. Это он заставляет меня поднимать голову вверх, потому что
и потому бессмертен я, пока
течёт по жилам боль моя и влага,
все Эр и Эль родного языка».
Благословение
В начале августа 1992 года в Москве стояла оглушительная жара. Я приехала в командировку записать серию интервью для студии «Ярославов вал» украинского радио. Редактор Николай Довнич, знавший о моей работе над диссертацией о творчестве Арсения Тарковского и о том, что я преклоняюсь перед поэзией великого Мастера, предложил потрудиться над циклом передач под названием «Ностальгия» — о деятелях искусства, родившихся в Украине и прославившихся за её пределами. Радость переполняла сердце, ведь наконец-то открылась возможность рассказать нашим землякам о судьбе и стихах Арсения Александровича.
Я уже была знакома с Мариной Арсеньевной и со многими его друзьями и учениками. Каждый год 25 июня, в день рождения поэта, или 27 мая, в день его памяти, мы встречались в Переделкине на его могиле — прикоснуться духом к той высокой музыке, которую он оставил в мире. Точнее, мы встречались (и продолжаем встречаться) — «У Тарковского». Моя подруга, поэтесса Людмила Радковская, обмолвилась как-то: «На его могиле даже не хочется «делать лицо».
Свет, который излучает его Слово, настолько животворящий и целебный, что все, кто был озарён им хоть однажды, всегда ощущают его бессмертную силу.
Мне казалось, что мою радость должны разделять все окружающие.
Но на моё самонадеянное рвение откликом была лишь тишина. Все телефоны молчали, то ли расплавленные жарой, то ли испуганные рьяной наступательной энергией. Я плакала от бессилия. Одна мысль теплилась: «Чудо. Только чудо поможет».
И совсем забыла про сон, который приснился мне в первую ночь в Москве. Будто я прихожу в храм, вижу икону Божьей Матери, крест, а перед ними мощи неизвестного святого. Все люди подходят к нему, а я почему-то смущаюсь долго, но решаюсь приблизиться и сложить руки под благословение. В тот самый момент я понимаю, что передо мной живой человек. Особенно живыми кажутся его глаза — голубые, ясные, лучистые. Он благословляет меня, и я чувствую, что произошло что-то очень важное и значительное. Во сне спрашиваю у людей, кто же он. Мне объясняют, что его имя то ли Тихон, то ли Тишайший (глубинная тишина действительно исходила от его присутствия), что ему 120 лет, а на самом деле 30, что он жил где-то на Дальнем Востоке...
Дневная душная Москва спрятала этот странный сон в подсознание, и вспомнила я о нем только через неделю.
Гуляя по городу, я зашла в Донской монастырь. Мне и раньше очень нравилось там. Мы ходили сюда вместе с моей крестной — Галиной Левинсон (она 20 лет проработала редактором в «Советском писателе», переводила молдавскую литературу, писала прозу, а позднее стала монахиней). Но большой собор был ещё закрыт, и мы с матушкой Марией (такое имя дали ей при постриге) часто молились в маленьком храме около мраморной плиты, под которой покоился патриарх Тихон.
В августе 92-го большой собор уже был отреставрирован, сиял фресками, и прямо перед алтарём я увидела раку с мощами Патриарха, приложилась к ним, но почему-то восприняла всё так, как будто это было всегда. А на самом деле — после пожара в маленьком храме (когда сгорело всё, кроме иконы Божьей Матери) — лопнула мраморная плита, и обнаружилось, что тело Патриарха нетленно, и тогда его мощи перенесли в большой собор. Но об этом я узнала позже, когда рассказала матушке Марии о своем странном сне и о том, как поразил меня своей красотой большой Донской собор. Матушка молниеносно связала реальные и «мистические» события, тут же достала фотографию Патриарха, и я узнала его глаза — светлые, лучезарные, потом она среди книг нашла его биографию, оказалось, что ему действительно было бы сейчас 120 лет, и разъяснила, что в Царстве Божьем всем людям будет 30 лет. «Патриарх тебя благословил», — с полной серьёзностью сказала мне мать Мария. И словам этим суждено было осуществиться буквально на следующий день.
Утром я позвонила Марине Арсеньевне Тарковской. И она предложила мне приехать, не откладывая, к обеду. Мы провели вместе целый день, разговаривали об Арсении Александровиче, о его родине, о его судьбе, о его Поэзии. Старенький «репортёр» работал сам по себе, записывал, но это было не главное. Главное — что передо мной открылся мир, в котором дорогие имена, жившие до этого в другом, почти мифологическом пространстве, стали осязаемыми и родными. Но они не стали меньше оттого, что приблизились. Всем сердцем, всей душой я поняла знакомую истину: настоящий Поэт действительно открыт миру настежь. Метафора стала реальностью.
За одну августовскую неделю я записала шесть плёнок. Как будто Ангел стоял за плечами. Открылись все знакомые и незнакомые двери.
Патриарх Тихон благословил.
Белая сирень
В январе 1989 года приснился мне сон. Будто бы Арсений Александрович Тарковский подарил мне ветку белой сирени. Я рассказывала об этом своим друзьям, но один из них с такой же гордостью произнёс: «А мне отец Павел Флоренский во сне белые листы бумаги протягивал!» И мы пришли к радостному выводу: «Нас посетили Великие»!
Той же зимой я оказалась в Москве, на курсах повышения квалификации в Университете дружбы народов. Я жила у своей крестной, матушки Марии. Ходила на занятия через берёзовый и хвойный лес, по хрустящему снегу. Время будто бы остановилось и стояло особняком — как в сказке. По вечерам мы пили бесконечный московский чай, беседовали о Божественном, ходили в храмы, читали духовные книги.
В апреле я поехала домой на неделю, пришёл в гости мой папа. И всё моё семейство повело на меня атаку: «Чем ты там занимаешься? Начинай диссертацию писать!» На курсах можно было сдать экзамен на кандидатский минимум по английскому языку, но для этого нужны были какие-то справки страшные. Бррр! И тему выбрать.
Я сопротивлялась всеми возможными и невозможными методами. Но мой папа — Марк Семенович Черненко — профессор, доктор экономических наук, и у него большой опыт по воспитанию ленивых аспирантов. Он не стал слушать мои беспомощные аргументы, а просто позвонил профессору Андрею Васильевичу Кулиничу, с которым работал бок о бок в Киевском университете чуть ли не с послевоенных лет, и направил меня к нему. Андрей Васильевич читал у нас на филологическом факультете историю русской литературы и помнил меня хорошо. По дороге я всё ещё обдумывала пути к отступлению, и приняла твёрдое решение: «Если не об Арсении Тарковском, ни о ком другом писать не буду!» К моему глубокому удивлению, Андрей Васильевич сразу же одобрил тему, и сказал, что о Тарковском ещё никто не писал. И я сдалась.
Папа помог достать нужные документы, и в Москве меня перевели в группу по подготовке к кандидатскому экзамену. Навыки работы с научными текстами в университете нам прививала замечательный преподаватель по английскому языку Софья Самойловна Волкова, и они очень пригодились. Если в предыдущей группе, где был акцент на развитие устной речи, я «пасла задних», то в «кандидатской» неожиданно для самой себя вырвалась в отличницы. С огромным наслаждением ездила в Ленинскую библиотеку, собирала тексты для переводов и, конечно же, перерыла все возможные материалы по творчеству любимого поэта.
И ещё я подумала. Ни за что себе не прощу, если не попробую разыскать Арсения Александровича, пока я в Москве.
Единственное, что я знала о нем в то время — что он ещё жив. И ещё кто-то сказал мне, что его жена умерла. Но кто его жена и когда с ней это случилось, было покрыто тайной. Как и всё, что касалось жизни поэта. Только стихи. Я знала только его стихи.
Ранней весной московский приятель Вадим Костаков (армейский друг моего мужа Дмитрия Корсуня), пригласил меня в бассейн. Мы отдыхали после плавания в холле, а по телевизору шла передача о семье Тарковских. Мы включились только в середине, где рассказывали о Марии Ивановне Вишняковой, матери Андрея, показывали, где они похоронены. Печальная была передача. Чтобы развеять настроение, я спросила у Вадима: «Как ты думаешь, а где мне достать адрес Арсения Тарковского?» Он, не задумываясь, ответил: «В справочном бюро». И даже рассказал, как туда проехать.
Из письма Дмитрию Корсуню 17 апреля 1989 г., Москва:
...В адресном бюро мне дали адрес Арсения Александровича очень быстро, указав старый адрес и новый, по которому он не прописан. Я выискала эту Нежинскую (!) улицу по карте, оказалось, что это по окружности — продолжение нашей улицы Обручева, но уже ближе к району Крылатского. В пятницу вечером я села за письмо и вымучивала его до 4 утра. Но вымучила. Повторить его, конечно, уже не смогу, но написала о том, что прошу о короткой встрече, что хочу показать свои стихи, что восхищаюсь его словом и им самим, что я считаю его своим Учителем и крестным отцом; о том, какую огромную роль в жизни нашего поколения играет его поэзия, сравнила её с гортанной горечью библейской речи; что её высокая трагедия очищает нас, и что с ним не страшно жить и умирать. И под конец попросила у него разрешения хотя бы мысленно постелить ему «под ноги травы на выжженной дороге».
Конечно, можно было бы лучше придумать, но очень трудно — не соврать, не преувеличить, не сглупить и не переумничать. Чтобы сохранилась и сердечность, и голова, и преклонение, и достоинство. В общем — как Бог на душу положил, так и написала, переписывала, по всё-таки, по-моему, выбрала лучший вариант, сохранив даже волнение строки. Конечно, если думать месяц, можно создать и стилистическое совершенство, но и засушить тоже.
Короче, я решила не посылать по почте, а отнести сама, и посмотреть, где он живёт. Оказалось, что туда, к нему, идёт наш родной 42-й автобус, прямо от дома. Вышла я на Нежинской, и её номера оборвались почему-то на 11-м, а мне нужен был 5-й. Кого ни спрошу, никто не знает, тем более, что улица переходит в почти пустырь и лес. Кто-то всё-таки вспомнил, что там есть дом актёров кино, я решила, что это оно и есть. Конечно, я еще забрела куда-то в больницу, потом в парк. Который, как мне объяснил мальчик со щенком за пазухой, оказался дачей Сталина, пока, наконец, меня не вывели на правильный путь.
А при всём при этом идёт снег, и холодный ветер насквозь продувает. Когда я всё-таки выбралась на правильную дорогу и увидела красивое четырёхэтажное здание, кирпичное, с садом, с балконами, ну, думаю, артисты себе отгрохали. Не представляла, правда, как туда опущу письмо, наверно, и не подберёшься к ним, ключи, коды и пр. — думаю. Но когда подошла поближе к воротам, прочитала: «Дом ветеранов кино». Я чуть не упала. Зашла. И ещё надпись: «Учреждение образцового обслуживания». Внизу сидит тётка, я отдала ей письмо, она сказала, что передаст.
Это дом престарелых! Золотая клетка, но это так. Я разревелась, не выдержала. Не могу. Это ужас. Один. Старый. Больной. Даже дома своего нет. Наверно, дома уже не мог, все умерли, и некому в магазин сходить. По непроверенным данным (а данных не было практически никаких), он был абсолютно одинок.
Можно ли представить себе Пушкина в доме престарелых?
Не могу опомниться. Бедный, бедный старик.
И при чем тут я со своими письмами?
Может, гордость и не позволит ему ответить (я ему вложила конверт со своим адресом), а, может, и ответит. Как ему будет лучше, так он и сделает. Я уже смирилась. Но хотелось бы хоть чем-то ободрить, отвлечь, и при этом не обидеть состраданием. Жду. На всё воля Божья. Я в потрясении.
Через три дня снится мне сон. Будто я захожу в комнату, в дальнем углу которой сидит Арсений Александрович в чёрном свитере и в очках. А между нами плотное, но прозрачное стекло. Я спрашиваю: «Можно войти?» И он отвечает: «Заходите, только я не могу говорить». Отвечает не голосом, но мысленно я его хорошо слышу.
Когда проснулась, поняла: на моё письмо он не ответит, наверно, он болен.
Я позвонила на вахту Дома ветеранов кино и спросила, можно ли мне связаться с Арсением Тарковским. Вахтерша сказала, что он в больнице, но не знает, в какой. И ещё добавила: «А вы можете спросить у его жены».
Я застыла как в столбняке. Представить себе, кто его жена и как с ней разговаривать, просто не могла. Решила пойти обходным путём и начала обзванивать все больницы подряд. В одной из них доктор на мой вопрос, не находится ли у них Тарковский, взволнованным голосом переспросил: «Тарковский? Арсений? Поэт? О, если бы он у нас был, я бы обязательно знал!»
Список был исчерпан. Передо мной лежал номер Татьяны Алексеевны, но не могла даже приблизиться к телефону. Лежала полтора часа на топчанчике у моей крестной, смотрела на иконы в её красном углу и ждала помощи сверху.
Господь услышал, и я решилась. Ответил мне глуховатый голос: «Да, да, письмо мы получили, но, к сожалению, Арсений Александрович не сможет вам ответить. Он лежит в больнице. Спасибо. Спасибо», — и на этой точке разговор начал сворачиваться в спираль.
Я глубоко вдохнула, как перед прыжком в холодную воду, и чуть ли не с отчаянием произнесла: «Татьяна Алексеевна, а не могу ли я вам хоть чем-то помочь?»
Она спросила, не смогу ли я достать чёрной икры.
Вопрос был почти риторическим, потому что в1989 году икру «доставали» или покупали в ресторане, и это было недосягаемо.
Но я была безумно рада, потому что у меня осталась в руках ниточка. Мне разрешили звонить. А это уже чудо.
Как-то вечером я завезла в дом ветеранов две банки гранатового сока и оставила на вахте. Я понимала, что меня «примут» только с икрой, да я бы и сама не осмелилась зайти просто так.
На майские праздники я ездила к подруге в Петербург. Была на могиле Ахматовой в Комарово.
Когда вернулась, позвонила Татьяне Алексеевне, и она рассказала о дружбе Арсения Александровича с Анной Андреевной. Я впитывала буквально каждый звук. Казалось, что я вхожу в совершенно иной, непостижимый мир, но этот мир приближается ко мне, и это чудо.
19 мая я сдала кандидатский экзамен по английскому языку в университете дружбы народов.
Вадим, московский приятель, пришёл меня поздравить, и вместо подарка принёс две банки икры: и красной, и чёрной.
— Я забыл, какая именно тебе нужна, на всякий случай взял две.
— Как тебе удалось?
— Мафия бессмертна, — сказал он шутя.
— Я отнесу её Татьяне Алексеевне, а она передаст Арсению Александровичу в больницу.
Вадим признался, что когда я просила его об икре для Тарковского, он подумал, что у меня что-то случилось с головой. Он был уверен, что Тарковский давно умер.
— Но ты же сам посоветовал мне найти его адрес в справочном, — сказала я.
— Я думал, ты шутишь. Просто мне казалось, что он из другого времени.
В тот же день я поехала к Татьяне Алексеевне. Купила букет сирени. Она встретила меня приветливо, благодарила за икру, и сирень взяла с собой, — она ехала в больницу к Арсению Александровичу.
Я была счастлива, что моя сирень порадует его, что смогла хотя бы таким способом передать свое восхищение и благодарность за поэзию.
Мне в Москве оставалась всего неделя, и я бывала у неё каждый день: одинокая женщина, муж в больнице, ей печально. Я старалась быть хорошим слушателем, и это не стоило мне большого труда, потому что она была прекрасным рассказчиком.
Я впитывала всю атмосферу их маленького двухкомнатного номера (45-го). Вот на стуле висит пиджак Арсений Александровича, а вот мебель, сделанная его руками, а вот фотографии. Он здесь живёт, это его дом, он видит этот сад в окно. И со мной делятся историями из его жизни. Это просто чудо.
Прошла неделя, и мне уже надо было уезжать. Дима просил меня задержаться подольше, но я спешила домой. В ту ночь, когда я ехала, дома упала моя фотография и разбилось стекло. Дима, перед тем, как меня встретить, побежал утром во Владимирский собор ставить свечу великомученику Пантелеймону. И в тот же вечер позвонила Татьяна Алексеевна и сказала, что Арсений Александрович умер. Это было 27 мая. В тот же вечер мы сели на поезд и вернулись в Москву.
Мы не знали, что нам делать в этой праздничной, лёгкой, полной тополиного пуха Москве. Позвонили Татьяне Алексеевне, и она скорбным голосом сообщила, когда будут похороны.
Мы втроём — Дима, Вадим и я — пошли гулять по городу и зашли в парк. А там был фестиваль клоунов. А у нас такие лица печальные и настроение совершенно далёкое от праздника. Но какой-то смысл в этом, видимо, был. Мы долго стояли около итальянского клоуна, который пытался положить скатерть на стол. Он делал это минут двадцать. Постепенно и на наших лицах появились улыбки. Мы снова почувствовали себя в братстве людей. В мире всё перетекает одно в другое — печаль в радость, радость — в печаль. А Тарковский был таким поэтом, что не всегда и различишь — пишет он о печали или о радости. Или о том и другом вместе. Или — на самом гребне печали есть радость, и наоборот.
На следующий день я всё-таки поехала к Татьяне Алексеевне, поддержать, просто побыть рядом. У неё познакомились с Александром Радковским, с Евдокией Мироновной Ольшанской и с Александром Кривомазовым. Сразу возникло родственное чувство, особенно с Александрами. Евдокия Мироновна приняла меня ревностно, она не поняла, откуда я взялась.
Александр Кривомазов спросил, как мы будем добираться на кладбище, и попросился ехать с нами вместе. В день похорон 1 июня мы сначала пришли в ЦДЛ, где была гражданская панихида. Было много людей, но не так много, как ожидалось, потому что в тот день был съезд Советов.
Нам больше всех запомнился Геннадий Русаков. Он сказал: «Знаю, что душа человека 40 дней находится на земле». И обратился к Арсению Александровичу со словами, что и он, и его жена Людмила очень его любят. Это было очень пронзительно и трогательно, и половина зала начала вытирать глаза.
И ещё была Белла Ахмадулина.
Потом мы ехали на машине Вадика в Переделкино — Дима, Саша Кривомазов и я. У Вадика очень плохо работали тормоза, и он очень переживал, как мы доедем. Одна бабушка действительно чуть не попала под колеса.
В Переделкине, в храме Преображения, была совсем другая атмосфера. Всё стало настоящим. Как будто хоронили царя.
Рядом с нами в храме стоял Михаил Казаков. У него галстук был заправлен под рубашку. Он ещё через нас передавал свечу.
Мы шли по полю, через «имбирно-красный лес кладбищенский». Какое-то эпическое шествие. Впереди царь, а за ним подданные. Тихо, вольготно.
На обратном пути мы с Димой нашли подкову, и она до сих пор живёт у нас дома. На счастье.
Было первое июня, и мы всё время вспоминали и читали вслух его стихотворение «Ночь под 1 июня»:
самим собою».
Начало лета, кругом цветение. И над самой могилой поэта — огромный куст белой сирени.
Сон закруглился, жизнь Поэта завершилась — словом, белым цветом.
А в это время у наших друзей родился сын. Они назвали его Арсением.
Опубликовано: 02/06/2012