Вы здесь

Лекция о Николае Гумилёве

[1]    [3] 

Если подводить какой-то итог земному странствию Гумилева... О многом мы еще не успели поговорить, не успели поговорить об удивительных его африканских приключениях с племянником Колей Сверчковым, когда два эти Николая, 28-летний и 17-летний, в общем, мальчишек, вырвавшихся на простор, устраивают себе бесконечные приключения. Но, пожалуй, одно из них наиболее типично. Гумилев узнал, что есть в пещере очень узкая щель, через которую, раздевшись донага, надо было пролезть, и если застрянешь, ты грешник, а если пролезешь, ты праведник. Но если ты грешник, никто не имеет права подать тебе ни хлеба, ни воды. Ты так там и погибнешь, как в фильме «127 дней». Он прошел благополучно и очень этим гордился, хотя никто не мог понять, зачем ему это испытание. Видимо, ему зачем-то было нужно и оно.

Мы не поговорили об удивительных его военных приключениях, не поговорили о его послереволюционных странствиях и о возвращении из Англии, Франции в Петроград, где, как он говорил, меня ждут большевики, но большевики не страшнее диких львов. И, может быть, в этом он был странным образом прав.

Всего тут не расскажешь, и всю эту чрезвычайно богатую жизнь не пересказать. Один итог, совершенно внятный, здесь есть. В русской литературе есть только один поэт, который поэтизирует усилия, который поэтизирует волю, который настаивает на торжестве духа над плотью и доказывает, что это торжество покупается не какими-то абстрактными невероятными заслугами, не молитвами, даже не врожденным даром, а покупается долгим и ежедневным трудом у долгого линейного станка. Только один поэт в русской литературе так воспел волю, так воспел беспрерывное преодоление себя. Только один поэт воспринимал мир как радостное испытание для настоящего воина. И потому читать Гумилева в минуты хорошего настроения, может быть, непродуктивно. Но в минуты слабости, или отчаяния, или одиночества Гумилев — наш самый верный спутник, потому что «Мои читатели» — стихотворение, которое и поныне остается актуальным. «Я учу их, как не бояться. Не бояться и делать, что нужно». А это, хотим мы того или нет, единственное, что по-настоящему дорого.

Ну, вот это то, что я хотел сказать, если у вас есть вопросы, то ради Бога. Спасибо. Будем считать, что это все Гумилеву, чей юбилей мы сегодня отмечаем большим количеством, надо сказать, недурных статей. Его 125-летие встречено, отмечено и замечено, а это лишний раз говорит нам о насущности того, что он написал.

Про Ахматову мы совсем не поговорили, поэтому, может быть, кто-то спросит про нее.

Вопрос: Я хотела спросить про Ахматову. Вы не сказали о соперничестве в этой связи. Потому что сначала он ее воспринимал как ученицу...

Быков: Да.

Вопрос: ... «лучше бы Аня вышивала, чем писала стихи» ...

Быков: Все верно.

Вопрос: А потом, когда он вернулся, и у нее уже были стихи, у нее были книги, а у него как раз в это время ничего не издавалось, и она ему сказала: «А стихи я пишу лучше». Вот расскажите, пожалуйста, об этом соперничестве.

Быков: Я расскажу с удовольствием. Дело в том, что если бы Гумилев прожил 76 лет, как прожила Ахматова, конечно, он был бы поэтом первейшего ряда. Он из тех, кто долго развивается. Как замечательно сказал тот же Честертон, чем выше развитие существа, тем дольше длится его детство. И вечное детство Пастернака, который только к 32 годам написал настоящую книгу стихов, ну, может быть, в крайнем случае, в 27 написал «Сестру мою жизнь», но это тоже долго, медленно. Гумилев, который только с 30 лет начал писать, действительно, гениальные стихи. Во всяком случае, процент гениальных стихов стал выше. У него очень много шлака. Ведь в любом «Избранном» Гумилева, и думаю, в шеститомнике его процентов 70 — это довольно посредственно. Но 30 — но очень хорошо, ослепительно хорошо.

Если бы он прожил 76 лет, как прожила Ахматова, думаю, мы увидели бы поэта, который с Ахматовой не сравним ни по каким параметрам. Поэта того же класса, что Мандельштам, который не зря говорил: «Я веду с Колей вечный заочный мысленный диалог». И, конечно, Мандельштам не зря любил Гумилева. А уж Мандельштам, как все понимают, был лучше всех в 20 веке. Мандельштам и Цветаева.

Что касается соперничества. По моему глубокому убеждению, Гумилев — поэт значительно сильнее Ахматовой. Сильнее по охвату тематическому, по разнообразию приемов. Но при всем при этом он сильно уступает ей в непосредственности и в умении так отдаться собственной слабости, чтобы это стало достоянием миллионов. Чтобы миллионы в этом нашли утешение. Ведь Гумилев от себя все время гонит печаль по жизни, он себя все время преодолевает, это все время закушенная губа. В Ахматовой этого нет. Она умеет быть греховной, грешной, она умеет даже сказать о себе даже вот эту поразившую Цветаеву строчку: «Я дурная мать». Представить, что Гумилев говорит о себе: «Я плохой отец» — боже упаси. Да, я, может быть, плохой отец, но стану хорошим — максимум, чего мы могли от него добиться. Ахматова своей слабостью, своим несовершенством не то, чтобы кокетничает, она в нем готовно расписывается, она воспринимает его как трагедию, но она ничего не делает для того, чтобы это изменить. Действительно, Ахматова не из тех людей, которые работают над собой. Более того, представить себе Ахматову, которая отделывает стихи... Ахматова всю жизнь говорила, что они приходят, многое, видно, действительно, приходило; иногда приходило много такого, что лучше бы не приходило, потому что это действительно достаточно проходные слова и достаточно тривиальные вещи. Я не могу сказать, что меня хотя бы в какой-то степени устраивает антиахматовщина, которой сейчас довольно много. Ахматова представляется мне поэтом, безусловно, первоклассным, но при этом я не могу не признать того, что Гумилев на ее фоне выглядит, разумеется, более значимым явлением, просто несостоявшимся, не успевшим состояться. Я думаю, она много раз еще пожалела бы об их разрыве, хотя она всегда с гордостью носила звание вдовы Гумилева, жены Гумилева. У нее есть гениальные стихотворения, которых ему бы никогда не написать, но сказать, что она пишет стихи лучше, по-моему, с ее стороны было нормальным актом женской мести.

Разумеется, говорить о том, что Ахматова своей неверностью вынудила Гумилева много страдать. «Я женщиной был тогда измучен» — у него этого много. Но давайте не будем забывать, что в конце концов Орест Высотский, автор замечательной книги «Гумилев глазами сына», родился почти одновременно с Левушкой Гумилевым. Там, в общем, разница в месяц где-то. Не будем забывать и того, что вечный разговор о неверности Ахматовой, я думаю, в значительной степени преувеличен как ее доброжелателями, так и недоброжелателями. Тогда как бесчисленные увлечения Гумилева происходили у всех на глазах. И надо сказать, что Гумилев в этих увлечениях далеко не всегда вел себя по-джентльменски. И, как правило, действительно, брать женщину силой, разумеется, не грубым насилием, но силой духа, было для него нормой. Не случайно Лариса Рейснер, влюбившись в него немедленно, стала его подругой на другой же день, а после этого он ей презрительно сказал: «На профурсетках не женятся». Хотя до этого довольно горячо ее домогался. И все это есть, и все это она рассказывала.

Ничего здесь нет такого криминального, просто я хотел бы подчеркнуть всячески, что в моральном отношении, как мне кажется, не нам их судить, здесь они сами, безусловно, стоили друг друга. А в смысле того, что было или не было ему дано. Он, безусловно, делал себя. Ахматова, безусловно, пользовалась тем, что дано. Стратегически его позиция со временем могла оказаться более выгодной и его рост — более стремительным. И, конечно, он бы перешагнул через себя и сделал бы вещи, которых мы еще себе не можем представить. Духовидческую, прекрасную поэзию. Страшно представить, какие прекрасные стихи мог бы написать Гумилев, например, в 1941 году. Тогда уж «Жди меня», я думаю, воспринималась бы как вещь довольно рядовая, хотя это вещь замечательная.

Что касается вот этой странной любви к женщине изломанной, капризной, нервной. Казалось бы, так естественно для него любить кого-нибудь здорового, кого-нибудь равного. Но и на этот счет Гумилев сказал достаточно жестко, а Одоевцева записала, на нашу радость, что «вот есть миф об Ахматовой бледной, Ахматовой больной, и даже вот он говорит в строчке «Муж хлестал меня узорчатым, вдвое сложенным ремнем», которые породили миф о том, что я хожу в цилиндре, с ремнем между рядов своих поклонниц и хлещу их. На самом деле, эта вечно больная женщина, —добавляет он в изложении Одоевцевой, — ела за троих, спала как сурок и плавала как рыба». Поэтому, я думаю, что миф об изломанной и томной Ахматовой тоже в известной степени создан ими обоими, потому что он вписывается в поэтический миф Гумилева.

А вот ситуация, в которой я больше всего люблю их обоих — это то, что они любили, в первые дни брака, еще довольно идиллические, перебрасываться цитатами из Некрасова. Гумилев любил, встав рано утром, начать уже работать над тестами. И он Ахматовой с некоторым вызовом бросал: «Только труженик, муж бледнолицый не ложится всю ночь до утра», на что Ахматова отвечала ему цитатой из того же стихотворения: «На красной подушке в первой степени Анна лежит». Очень справедливо. Это какое-то веселье, это веселое поэтическое партнерство между ними мне особенно симпатично, и мне кажется, что дружить с ними в то время было очень радостно.

Вопрос: А почему же несбывшаяся тогда любовь, как так получилось?

Быков: Нет, несбывшаяся в том смысле, что он, во-первых, как поэт — почему, собственно, называют несбывшейся его судьбу — потому что он как поэт далеко не самореализовался. Любовь эта, кстати, не сбылась по многим обстоятельствам. Карпов мечтал разбить Каспарова с сухим счетом. Он очень мечтал все-таки победить. Мне кажется, что это тоже было следствием его каких-то давних умозрений. Понимаете, это же очень молодые люди были, что говорить. Когда они поженились, ему 25, ей 22. Вспомним себя, какие глупости мы делали в это время, а ведь мы уже жили в куда более благоприятной обстановке, что уж говорить. Вокруг нас не было Серебряного века, заставлявшего эти глупости совершать на каждом шагу. Тем не менее, мы вели себя и похуже, чем эти двое. Это постоянное соперничество, это постоянное желание самоутверждаться, особенно сего, конечно, стороны, чего говорить — это было. Это было очень дурно. Я абсолютно уверен, что они могли бы дожить до чего-то другого, гораздо более нормального. Но не нам об этом судить. В конце концов, если из этого сложного взаимоотношения выросли такие стихи, как «Лес» или как то же, уже упомянутый, «Жираф» — ну, что делать. Наверное, так надо было. Мне очень нравится вот эта его манера замечательная рвать без долгих сантиментов. Когда Ахматова потребовала развода, он со змеиным шипением, как она вспоминала, сказал: «Я всегда говорил, что ты совершенно свободна». И вышел, не прощаясь. Вот это то самое, когда «Женщина с прекрасным лицом, единственно дорогим во вселенной, скажет: «Я не люблю вас», я учу их, как улыбнуться, и уйти, и не возвращаться больше». И если подумать, то это лучшее, что можно сделать.

Вопрос: А расскажите о второй жене его.

Быков: Со второй женой, Аней Рейгельгард... Тут есть совершенно взаимоисключающие точки зрения, потому что, естественно, Ахматова всю жизнь утверждала, что Аня Рейгельгард никогда не понимала Гумилева и вообще не понимал никто. И если подводить какой-то итог ее воспоминаниям, то она не понимала лучше всех, красивее всех.

Что касается Ани Рейгельгард, то вот Орест Высотский пишет о ней, как о прелестной девушке с карими глазами, с доверчивым лицом, с печальным ртом, такой идеальной женщине-дочери, которую он полюбил и пытался как-то развить до себя. Другие говорят, что она была туповата, что она, действительно, знала только стихи, что она была таким абсолютным вечным подростком. Самые разные есть тут точки зрения.

Я думаю, что ни то, ни другое неправда. Я думаю, что она была человек очень инфантильный, и всю жизнь прожила инфантильным, недоразвившимся трагически человеком. Много было таких людей, которых тогдашняя жизнь вот на взлете ударила под дых. Она же намного младше его была, и младше Ахматовой намного. Она практически ребенок, и таким полуребенком она и осталась на всю жизнь. Это очень трагическая история. Я не думаю, что там была какая-то любовь. Думаю, что там была попытка найти другую Аню и как бы показать этой Ане, что она не одна на свете.

Но по большому счету у Гумилева было очень мало счастливых любовных историй. Думаю, что самая трагическая в этом смысле — конечно, история с Еленой Дюбуше, которой посвящено замечательное его 25-главное, из 25 глав состоящее обращение к синей звезде, поэма лирическая, по сути дела. «Прелестная, трогательная девушка с газельими глазами выходит замуж за американца. Зачем Колумб Америку открыл»? Вот здесь тоже катастрофическое невезение. Но — улыбнуться. Улыбнуться и не возвращаться больше.

Он был, как правило, счастлив в мелких и ничего не значащих увлечениях, ну, как Арбенина, например, для него не очень много значила; а был совершенно несчастлив в главном — в серьезных влюбленностях. Страшную вещь скажу еще раз, но это вписывалось в его стратегию, это так было. Это часть авторского мифа. Есть воин. Воин пошел, застрелил леопарда, опалил ему усы, чтобы дух его не преследовал. Пошел застрелил пантеру, пошел застрелил другого воина. Все эти чучела привез, все замечательно. Вернулся, и тут сидит гибкая женщина, которой все эти подвиги совершенно по африканскому барабану, обтянутому крокодильей кожей. Что тут можно сделать? Улыбнуться и уйти, и не возвращаться больше, естественно.

Если бы Ахматова бросилась ему навстречу с радостным криком «Коленька, какое счастье, покажи мне вон того крокодила!» — наверное, он бы немедленно охладел. А тут все-таки видите — он приезжает, действительно, он в 1913 году возвращается, а ее дома нет ночью. А она просто у подруги, ничего страшного не случилось, у подруги он была. Его никто не ждал, он не предупредил даже телеграммой. Но, тем не менее, он возвращается, и кто-то из дальних родственников скорбно говорит: «Вот так-то, душечка моя, вас и ловят». Хотя ничего нет. Действительно, ну, ничего не произошло. А, тем не менее, вот это идеально вписывается в гумилевскую стратегию: вернулся рыцарь, странник, конкистадор, все покорил, всех завоевал, через дырку прошел, оказался праведником, жены нет дома. Замечательно, что можно сказать. Ну, будем распаковывать пантеру. Ну, вот нормальная такая, трогательная по-своему и бесконечно привлекательная история. Скажите, кто из нас не творит о себе подобного мифа. Всем нам лестно думать, что мы герои, а жены нас не понимают. Тогда как на деле все обстоит наоборот. Мы не герои, и жены нас понимают. Женской части зала приятно все это слышать.

Вопрос: В целом миф о писателе как формируется, как Вы считаете?

Быков: Я думаю, что миф созидается в огромной степени автором самим. Он либо приживается, либо не приживается. Я думаю, в русской поэзии были единицы людей, которые не создали о себе мифа. Например, Блок, которому любое мифотворчество было постыло и противно. Ну, или во всяком случае, миф у Блока носит такой откровенно лубочный и романцевый характер: «Я сам позорный и продажный с кругами синими у глаз», что это даже обаятельно как-то по-своему. Но, тем не менее, блоковского мифа нет. Есть портрет работы Сомова, но блоковского мифа нет. Есть честный, прямой Блок, который в каждый момент равен себе.

Ну, а есть такие мифотворцы вечные. Действительно, часть гумилевского мифа, вот этот его имидж рыцаря, борца и скитальца, и тут странная история. Знаете, как фильме «Генерал Делла-Ровере». История, которая во многом и с Лермонтовым была. Когда человек — заложник собственного мифа, он обязан себя вести сообразно ему. Я думаю, что у Гумилева была возможность спастись, многажды, даже во время следствия по Таганцевскому делу, но он не пожелал этого. Он отверг любые возможности спасения, он всегда их отвергал. Я думаю, что это великолепный миф. Есть великолепный плюс мифа. Мне Вознесенский, когда-то незадолго до смерти, давая интервью, сказал: «То, что к нам было приковано столько глаз — к шестидесятникам — то, что на нас смотрели, был очень важный позитивный момент. Мы не могли сделать подлость. Мы должны были соответствовать этому представлению. Слава очень хорошо предохраняет от слабости».

И вот я думаю, с Гумилевым та же история. Если миф создан, надо соответствовать. Он сам любил говорить: «Храбрых нет. Если ты храбр — ты чурбан. Ты Кузьма-крючник. Если ты действительно не боишься во время сражения, ты, скорее всего, идиот. Вот если ты боишься и преодолеваешь — да, тогда ты солдат». Так и здесь. Я думаю, что вся жизнь, которая была как-то зациклена, построена на преодолении, она была частью этого мифа. Ну, вот и благо такому мифу, «Трус притворился храбрым на войне, Поскольку трусам спуску не давали. Он, бледный, в бой катился на броне, Он вяло балагурил на привале». Гумилев, конечно, трусом не был. Он вообще был человек очень азартный. Не зря он вспоминает об этом удивительном эпизоде, когда, далеко вырвавшись вперед своих частей, они напали на немецкий отряд с казаками и, пока всех лошадей у немцев не увели, не могли уйти. Такой азарт ими овладел — уж больно кони были хороши. Он, действительно, мог увлечься в бою; он, действительно, мог с гиками нестись вперед. Была в нем какая-то радость боя, азарт, это было ему присуще.

Но в главном, конечно, он был заложником собственной легенды и благо такому заложничеству. Потому что она сделала из него гения. А человек, который не придумывает себе ничего, так ничем и умирает.

Вопрос: Получается, что семейное счастье и творчество — вещи взаимоисключащие?

Быков: Ну, это как у кого. Понимаете, в моем, например, авторском мифе, семейное счастье совершенно необходимо. Но это я не равняюсь ни с кем, просто я говорю, что у меня такой миф. А есть другой человек, у которого наоборот, который при виде женщины... Ну, слава Богу, что он хотя бы не исповедовал ницшеанской формулы «Ты идешь к женщине — захвати плетку». У него этого, слава Богу, нет. У него наоборот — улыбнуться и не возвращаться. А, по большому счету, конечно, это миф ницшеанский. Мы бессильны перед изменчивым. Женщина — это лунное начало, начало во многих отношениях изменчивое, коварное. А мы люди солнца, такие прямые, консервативные, конкистадоры, идем, покоряем, завоевываем, исповедуем традиционные добродетели. Мы бессильны перед изменчивым, умным женским началом. Это Лимонов сейчас относительно часто и убедительно делает неслучайные стихи о шлюхе и солдате, вот как о двух главных опорах мира. Это такой мужской миф, очень льстящий мужскому самолюбию. Если женщина тебя отвергает, всегда приятно думать, что это потому что ты — солнечное начало, а она — лунное. На самом деле, просто потому, что ты не умеешь себя вести. Поэтому что ж поделать.

Семейное счастье очень совместимо с жизнью и очень совместимо с лирикой. Вот вам, пожалуйста, Пастернак времен второго рождения с его идиллией: «Солнце маслом Асфальта залило б салат», как все хорошо. «Весной мы расширим жилплощадь, я комнату брата займу» — реальные стихи из второго рождения. «И вот я вникаю наощупь в таинственной повести тьму». Все хорошо. «Весной мы расширим жилплощадь, я комнату брата займу» — семейное счастье, ничего не поделаешь. Прекрасные люди, гениальные стихи, дай Бог здоровья.

Но просто в мифе Гумилева вообще все счастье возникает либо в момент смерти, либо в момент, когда впервые увидишь Избекия. А какой-нибудь древние африканские сады, какой-нибудь дерево платан, где не ступал белый человек, колдуна, который тебя очень эффектно проклял — счастлив, все замечательно. А с женщиной — что с женщиной может быть? Очаг семейный? Да он первый сбежит из этого очага, и неслучайно он и сбежал. И сбежал с такой силой, что во второе африканское путешествие отправился с температурой 38 до всякой желтой лихорадки. Уж очень хотелось уехать. И уехать не от Ахматовой, а просто ничего не поделаешь, миф требует жертв. Поэтому должен вас радостно утешить. Если в вашем семейном мифе счастье сочетается с лирикой, то и дай вам Бог здоровья, значит, вы не Гумилев.

Вопрос: А что непонятного в его лирике?

Быков: Очень многое. Его духовидение, его интерес к индуизму, к Рериху, к оккультным верованиям. Я думаю, он был человек скорее даже скорее с оккультными способностями, нежели с литературными. И он, конечно, что-то знал, что-то видел там, довольно свободно предсказывал будущее. Не исключаю, что останавливал и дождь. То есть что-то такое могло быть.

Мне многое непонятно даже в лучших стихах его. В том де «Заблудившимся трамвае», и слава Богу. Стихи гораздо более таинственные, чем поздний Мандельштам. И непонятно мне, кроме того, другое, вот этот феномен мне действительно непонятен: как можно сделать из себя вот такой кремень? Каким невероятным зарядом нужно обладать, чтобы вот так вот взять и себя сделать? Мы привыкли, что гений — это то, что дано, а Гумилев доказывает — нет, это то, что получается. И это меня чрезвычайно греет, хотя я совершенно непривычен к насилию над собой и никому не советую. Но просто это живое доказательство, что может получиться.

Я вот думаю иногда: почему получилось у Гумилева и не получилось у Брюсова? Ведь они так похожи. Ведь Брюсов тоже так любит экзотику, «Моя любовь, палящий полдень, Ява». Я думаю, что разница в том, что Гумилев поехал в Африку, а Брюсов не поехал. Брюсов — теоретик такой. Его жизненная практика, брюсовская, она остается конкистадорской только в подходе к женщинам. Вот их он завоевывает без особенных комплексов. В остальном он слишком привычен к бурям литературным, поэтому он ограничивается патриотическими стихами в 1914 году, а на фронт идет Гумилев. Вот что-то здесь, мне кажется, с жизненной практикой, с подтверждением, что там, где у Гумилева риск жизнью, там у Брюсова опиумная наркомания. Хотя и то, и другое — риск, но риск немного разной природы. Это не значит, что я Брюсова не люблю, я Брюсова считаю божественным поэтом в некоторых проявлениях. И это первый символист, через которого я начал любить Серебряный век. Он детям всего доступнее. Я «Коня блед» до сих пор не могу без дрожи перечитывать, а «Шедевры» кажутся мне замечательной книгой, «Третья стража» — уж вообще вершина. Но, тем не менее, я понимаю и то, что у Гумилева получилось лучше, ничего не поделаешь. И жизнь получилась лучше, и лучше получились стихи. Такое у меня есть ощущение.

Вопрос: Вот школа Гумилева. Он поэт от Бога, а считал, что других можно научить.

Быков: Он научил многих. Я думаю, что он научил Вагинова, хотя Вагинов научился совсем другому, но ведь у Гумилева, собственно, уже есть и ОБЭРИУтство, такой абсурдизм, сдвиг и, конечно, Вагинов к него этому научился. Как научился и вот этой безоглядной легкости отношения к жизни, такой несколько самурайской. Вагинов — очень гумилевский поэт. Хотя это не очень отслежено в литературе, но это есть, эти влияния можно проследить. Вагинов — такое странное развитие гумилевской традиции, развитие ее в абсурд. Нельдихен, которого Гумилев считал замечательным образцом поэтической глупости беспримесной, я думаю, тоже не без его влияния развивался и развился в очень недурного поэта. Конечно, Одоевцева, чего там говорить. Одоевцева — целиком гумилевское явление, хотя замешанное еще и на Георгии Иванове, и на работе Иванова и Гумилева над переводами, вот «Кристабелью». Конечно, там еще очень сильна агальская прививка и прививка английская, но, тем не менее, Одоевцева, конечно, его прямая ученица. Не думаю, что справедливо вот это злобное выражение тех времен, что Гумилев за одну ночь сделал из Одоевцевой и женщину, и поэтессу. Думаю, это неверно. Но поэтессу сделал, безусловно. Каким образом, не знаю. Думаю, что Георгий Иванов — в огромной степени ученик Гумилева, ученик не самый удачный, «я» как раз слышится у раннего Иванова, а не эти все его «Ледяные розы». Но, тем не менее, Иванов молодой, Иванов времен «Отплытия на остров Цитеру» — это, конечно, первоклассный поэт. Во всяком случае, на тогдашнем фоне. Страшные, может быть, как говорил Блок, пустые стихи, но очень интересные. Я думаю, что безусловная ученица Гумилева в лучших проявлениях, конечно, своих — Берберова. Не как поэт. Поэт она очень посредственный. А вот мировоззрение ее, упоение здоровьем и радостью... И став адресатом последнего любовного стихотворения Гумилева, она так скептически отнеслась к его влюбленности. Он даже выбросил в Неву написанные ей книги. Конечно, он добился бы ее, обязательно. Он всего добивался. И, конечно, он бы тут же в ней разочаровался после этого. А, может быть, и не добился бы, и тогда она стала бы такой второй Ахматовой для него. Но, к сожалению, этот роман развития не получил, потому что Гумилев погиб. А вот это было бы очень интересно — коса на камень, такая мраморная девочка, на которой ничто не оставляет следов. Но из мировоззрения его она восприняла многое, и думаю, что должна была быть за то благодарность. Николай Чуковский, пока писал стихи, конечно, был под его прямым влиянием. Ну, и нельзя забывать, что Тихонов, хотя и не был его прямым учеником, но «Звучащая раковина» и Серапионы заседали в одно и то же время, и это все циркулировало в одних и тех же кругах. Конечно, Тихонов его прямой, хотя и не очень усердный ученик. Форма Тихонова разболтана, метафоры его не дисциплинированы, очень много дикости, причем нарочитой; а вот Тихонов 1930-х годов, дисциплинированный, советский Тихонов — это уже настоящий Гумилев, Гумилев очень хороший.

Так что учеников-то было полно, и это лишний раз доказывает нам, что при наличии хорошего учителя даже из деревянного чурбана может получиться очень неплохой Буратино. Буратино — это далеко не худший вариант.

Кстати, Алексей Толстой — его прямой ученик, друг. Ученик, разумеется, не в стихах, стихи были у него плохие, он быстро с ними завязал, а прозе, я думаю, в огромной степени, потому что фронтовые корреспонденции Толстого носят явный характер знакомства с фронтовыми корреспонденциями Гумилева в «Биржовке». А уж самое главное, что ироническое отношение у символистам, которым так полно «Хождение по мукам», конечно, он научился этому у Гумилева — младшего по жизни и старшего по литературе своего друга. И надо сказать, что именно Алексею Толстому принадлежит восторженный очерк о Гумилеве, очерк 1920-х годов, который, будь он опубликован в советское время или просто кем-то обнаружен, стоил бы Алексею Толстому головы. Потому что там Гумилев назван героем, погибшим за правое дело. В общем, Алексей Николаевич его любил. Это один из немногих литераторов, кого он любил по-настоящему. Как он относился к Блоку, легко понять по Пьеро и по Бессонову. А Гумилев ни в «Егоре Абозове», ни в «Хождении по мукам» не вылетел нигде, это для него оставалось святым. И это лишний раз доказывает, что Алексей Николаевич не был потерян для общества.

Вопрос: Скажите пожалуйста, Маяковский отзывался о Гумилеве как о нетрадиционном поэте. Вообще у них пересечения какие-то были?

Быков: Я не знаю. Достоверных сведений тут нет. Я думаю, что в Петербурге до 1917 года им было трудно не пересечься. Как-никак в «Собаке» бывали оба. Понимаете, о пересечениях Ахматовой и Маяковского мы знаем много. Вот эти знаменитые «пальчики-то пальчики» или там когда идет по мосту Ахматова, и думает: «Сейчас встречу Маяковского», а навстречу Маяковский идет — «А я иду и думаю: сейчас встречу Ахматову». Вот такие вот замечательные истории многочисленные. С Ахматовой все понятно. И даже вот как-то Чуковский свел в статье «Две России», на что Маяковский нарисовал замечательную карикатуру, где Ахматова, с молитвенно сложенными руками, а рядом он с окровавленным ножом в зубах. Такие, действительно, были истории.

Но, тем не менее, об отношениях Маяковского с Гумилевым мы не знаем почти ничего. Есть, наверное, мемуарные свидетельства, если поискать, можно найти. Во всяком случае, в книге Успенского-Лазачука «Посмотри в глаза чудовищ» есть сцена, когда Гумилев, уцелевший — а это очень живучая версия о том, что он не был расстрелян, а уцелел — Гумилев является Маяковскому, между ними происходит такая дуэль, в результате которой Маяковский, проиграв, вынужден застрелиться.

Я подозреваю, что между ними могла бы быть дружба, как это ни странно. Потому что они люди во многом общих установок. То, что поэзия Маяковского нравилась Гумилеву, очень естественно. Маяковский — очень риторический поэт и, конечно, он умеет ценить чужую талантливо сделанную риторику, но ближе ему был Блок. И вот с Блоком у них возможен был диалог, диалог двух неврастеников, а с Гумилевым — тут это проблематично. Одно я могу сказать совершенно точно — что вот если Маяковский Гумилева вчуже уважал, Гумилеву такое благородство не было свойственно, до этого не доходило. Я думаю, что советского Маяковского он бы горячо вчуже презирал. Вместо того, чтобы оценить гениальность таких стихов, как, например, «Брань поэта», поэма эта, или, например «Разговор с инспектором о поэзии», я боюсь, что он бы отделался таким дворянским снобизмом. А очень напрасно. Очень забавная, в общем, была бы пара.

[1]    [3] 

2011
pr-space.ru