Две революции
[1] [2] [3] [4]
На другой день слухи дошли и до нас: началась революция! Сразу образовался какой-то комитет общественной безопасности, преимущественно из членов кадетской партии и из земцев. Из этого комитета запомнился мне адвокат Червен-Водали и тот самый милый автор доклада о пчёлах, Н. Ф. Платонов, — на его обязанность возложено было попечение о церковно-государственных делах в губернии.
Этот комитет взял власть в свои руки и предложил губернатору Н. Г. фон Бюнтингу сдать им дела, а самому куда-нибудь с семьёй заблаговременно скрыться от смертной опасности. Всё это потом рассказывал наш правитель дел канцелярии губернатора Казанский, бывший семинарист, на его ответственность и возлагается достоверность сообщений...
Губернатор действительно отправил своих детей и жену (урождённую баронессу Мандген, я после видел её во Франции) куда-то за город, а сам остался, отказался признать комитет, но уж ничего не в силах был сделать против него и послал царю телеграмму; он исполнил свой долг до конца, лишь бы жила Россия и благоденствовал царь! Но эта телеграмма не дошла куда нужно, так как его самого не впустили уже в Петроград, а задержали на какой-то не известной никому псковской станции Дно... Какое странное совпадение исторических событий и имён: придумать нельзя! Всю ночь, рассказывал спокойно правитель дел, губернатор не спал, а приводил в порядок какие-то дела.
Вспоминаю карикатуру в американской печати: генерал сдаёт офицеру или солдату пачку бумаг и говорит важно: «Приведите всё в алфавитный порядок и... сожгите!»
Во всём должна быть дисциплина! Вероятно, Казанский не так ясно передал нам?... Но дальше...
А потом, отрываясь от дел, губернатор (хотя его фамилия была явно немецкая, но он был хорошим православным) часто подходил к иконе Божией Матери, стоявшей в его кабинете, и на коленях молился. Несомненно, он ожидал смерти, готовился исполнить свой долг присяги царю до конца... Что и говорить, это достойно уважения и симпатии во все времена и при всяких образах правления!
Вице-губернатор Г. уехал заблаговременно на фронт и поступил в действующую армию.
Вечером того же дня, вероятно, первого марта, во всяком случае, накануне взрыва в Твери, прибежал ко мне отец диакон. Его сын, чудный юноша Миша Покровский, первый ученик четвёртого класса, ушёл добровольцем на войну и в это время был уже офицером резервных войск, стоявших за Тверью. Упав мне в ноги, этот смиренный раб Божий в слезах обратился ко мне, очевидно, по поручению сына, с мольбою:
— Завтра будет здесь революция! Что же делать Мише?
Очевидно, совесть и отца, и сына мучилась над этим вопросом... Я ему ответил:
— Ничего уже невозможно сделать! Революция неизбежна. Мише не остановить её. Лишь сам погибнет. Пусть предоставит всё ходу событий.
Отец ушёл. Что было с Мишей, не знаю. Вероятно, принял мой совет...
Неспокойно спал и я. Что-то будет завтра? И я решил встать рано и пойти в кафедральный собор к ранней обедне в шесть часов утра помолиться. Уже было светло. Зима ещё стояла, и по земле вилась мелкая вьюга, неся сухой и злой снежок... Было пусто... Город точно вымер или ещё не началась дневная жизнь? Или же люди прятались от грозных событий?
В соборе, кажется, никого не было, кроме священника и рядового диакона да сторожа. Звонко отдавались в высоком пятиглавом храме молитвы... Было жутко и тут... Отстояв службу, я решил пойти к своему духовнику, хорошему иеромонаху архиерейского дома. «На всякий случай нужно исповедаться, — думал я, — мало ли что может случиться ныне и со мною?!» Духовник принял меня ласково, после исповеди угощал чаем с вареньем. Мы озабоченно разговаривали о событиях дня.
А в эти часы вот что происходило в городе и за городом. Запасные войска, их было, как говорят, до 20 тысяч, пошли в город беспорядочной массой. К ним пристали рабочие с загородной фабрики «Морозовской мануфактуры». И эти тысячи направились, конечно, к центру власти — губернаторскому дому. А некоторые из солдат, заночевавшие в городе, успели уже учинить убийство... Пишу по циркулировавшим тогда слухам... Один из них не отдал чести встретившемуся молодому офицеру. Тот сделал ему выговор... Этого было довольно... Офицера оскорбили как-то ещё. А он тоже не сдержался, и толпа хотела учинить над ним насилие. Он побежал, толпа за ним. Он спрятался на чердаке церковного дома. Но его там нашли и выбросили через слуховое окно с третьего этажа на землю... Очень дурное предзнаменование.
А губернатору полиция по телефону сообщила обо всём. Видя неизбежный конец, он захотел тоже исповедаться перед смертью, но было уже поздно. Его личный духовник, прекрасный старец протоиерей Лесоклинский не мог быть осведомлен: времени осталось мало. Тогда губернатор звонит викарному епископу Арсению и просит его исповедать по телефону... Это был, вероятно, единственный в истории случай такой исповеди и разрешения грехов... Епархиальный архиерей Серафим был тогда в Петрограде.
В это время толпа ворвалась уже в губернаторский дворец (кажется, он был построен ещё во времена Александра I для его сестры княжны, бывшей тогда замужем за губернатором). Учинила, конечно, разгром. Губернатора схватили, но не убили. По чьему-то совету, не знаю, повели его в тот самый комитет, который уговаривал его уехать из города.
Вот я, грешный, с духовником был свидетелем следующей картины.
Я её опишу подробней, ведь так начиналась «бескровная» революция... Сначала по улице шли мимо архиерейского дома ещё редкие солдаты, рабочие и женщины. Потом толпа всё сгущалась. Наконец, видим, идёт губернатор в чёрной форменной шинели с красными отворотами и подкладкой. Высокий, плотный, прямой, уже с проседью в волосах и небольшой бороде. Впереди него было ещё свободное пространство, но сзади и с боков была многотысячная сплошная масса взбунтовавшегося народа. Он шёл, точно жертва, не смотря ни на кого. А на него — как сейчас помню — заглядывали с боков солдаты и рабочие с недобрыми взорами. Один солдат нёс в правой руке (а не на плече) винтовку и тоже враждебно смотрел на губернатора... Комитет находился в городской Думе, квартала за два-три от собора и дворца.
Я предложил духовнику подняться на второй этаж, где жила часть соборного духовенства: старый, умный, образованный кафедральный протоиерей о. Соколов и другие. Что может статься и с духовенством теперь? Лучше уж встретить смерть всем вместе... И мы были свидетелями дальнейших событий. Толпа, вероятно, требовала от комитета убийства губернатора, но он не соглашался и предложил посадить его под арест на гауптвахту. Это одноэтажное небольшое помещение было между собором и дворцом. Рядом с ней стояла традиционная часовая будка, расписанная чёрными полосами. Толпа повела губернатора по той же улице обратно. Но кольцо её уже зловеще замкнулось вокруг него. Сверху мы молча смотрели на всё это. Толпа повернула направо за угол реального училища к гауптвахте. Губернатор скрылся из нашего наблюдения. Рассказывали, что масса не позволяла его арестовать, а требовала убить тут же. Напрасны были уговоры. Вышел на угол — это уже в нашем поле зрения — Червен-Водали, влез на какой-то столбик и начал говорить речь, очевидно, против насилия. Но один солдат прикладом ружья разбил ему в кровь лицо, и того повели в комитет. На его место встал полковник Полковников, уже революционно избранный начальник, и тоже говорил. Но прикладом ружья и он был сбит на землю.
А мы, духовные?... Я думал: вот теперь пойти и тоже сказать: не убивайте! Может быть, бесполезно? А может быть, и нет? Но если и мне пришлось бы получить приклад, всё же я исполнил бы свой нравственный долг... Увы, ни я, ни кто другой не сделали этого... И с той поры я всегда чувствовал, что мы, духовенство, оказались не на высоте своей... Несущественно было, к какой политической группировке относился человек. Спаситель похвалил и самарянина, милосердно перевязавшего израненного разбойниками иудея, врага по вере... Думаю, в этот момент мы, представители благостного Евангелия, экзамена не выдержали, ни старый протоиерей, ни молодые монахи... И потому должны были потом отстрадывать.
Толпа требовала смерти. Губернатор, говорили, спросил:
— Я что сделал вам дурного?
— А что ты нам сделал хорошего? — передразнила его женщина.
Рассказывали ещё и о некоторых жестокостях над ним, но, кажется, это неверно. И тут кто-то, будто бы желая даже прекратить эти мучения, выстрелил из револьвера губернатору в голову. Однако толпа — как всегда бывает в революции — не удовлетворилась этим. Кровь — заразная вещь. Его труп извлекли на главную улицу, к памятнику прежде убитому губернатору Слепцову. Это мы опять видели. Шинель сняли с него и бросили на круглую верхушку небольшого деревца около дороги красной подкладкой вверх. А бывшего губернатора толпа стала топтать ногами... Мы смотрели сверху и опять молчали... Наконец (это было уже, верно, к полудню или позже) всё опустело. Лишь на середине улицы лежало растерзанное тело. Никто не смел подойти к нему. Оставив соборный дом, я прошёл мимо него в свою семинарию, удрученный всем виденным... Не пойди я на раннюю службу и исповедь, ничего бы того не видел. В чём тут Промысл Божий?...
Тёмным вечером тайно прибыл викарий епископ Арсений, исповедовавший убитого утром, вместе с духовником о. Лесоклинским взяли на возок тело и где-то тайно похоронили...
Червен-Бодали после был министром при адмирале Колчаке в Сибири и был тоже убит. Полковник же Полковников был (если не ошибаюсь) потом комендантом или начальником революционного гарнизона в Петрограде. Где Платонов — не знаю. Епископ Арсений при советской власти был в Ростове-на-Дону.
Так открылся первый день революции в нашей Твери... Семинаристов мы распустили лишь за два-три дня перед этим за недостатком средств на содержание.
Дальше припоминаю два собрания педагогов и духовенства.
Не помню, дня через три или четыре после полного переворота в зале мужской гимназии собрались педагоги всех учебных заведений, включая низшие, чего прежде никогда не бывало. Было около двухсот-трехсот человек. Какой-то комитет, неизвестно кем избранный, предложил резолюцию: приветствовать новое революционное правительство, возглавлявшееся тогда князем Львовым. Заранее была заготовлена и резолюция. Прочитали её нам. Должно быть, употребили и слово «бескровный»... А у нас только убили и истоптали губернатора... Но если в Твери это слово и опустили, то повторяли его по всей России, суть одна. Председательствовавший преподаватель гимназии Андреев, тоже из семьи духовенства, спрашивает:
— Все ли согласны?
Несколько человек отвечают, что согласны.
— Несогласных нет?
— Я не согласен, — говорю с места. Молчание и замешательство. Рядом со мной сидел директор коммерческого училища, он же соборный староста, из давнего рода тверских купцов Коняевых. Изящный, тонкий, благовоспитанный, деликатный, он, встав, нежно и почтительно обратился ко мне с вопросом:
— Ваше высокопреподобие о. архимандрит! В такой исключительный час вы разошлись с большинством. Не соблаговолите ли поделиться с нами мотивами, какие побудили вас к такому решению?
— Я не только ректор семинарии, но ещё и представитель Церкви. Вы теперь торжествуете. Но не известно ещё, что будет дальше. Церковь же в такие моменты должна быть особенно осторожна.
Я сел. Никто, конечно, ко мне не присоединился. Через несколько дней я был в Петрограде: нужно мне было посоветоваться с митрополитом теперешним Сергием. В здании Синода меня встречает бывший мой слушатель Духовной академии прот. О-кий и, улыбаясь дружественно, спрашивает меня:
— Вы отказались послать с педагогами приветствие Временному правительству?
— Да, а вы почему знаете?
— Известно уже Синоду. В телеграмме педагогов так и сказано: «Все, кроме ректора семинарии архимандрита Вениамина», и прочее...
Очевидно, правительство послало тверскую телеграмму на распоряжение Синода. Но богомудрые отцы Синода сдали её, вероятно, в архив. Мне же не сделали и замечания. История после показала, что я был прав. А интеллигенты впоследствии стали на путь саботажа и пострадали. Церковь же устояла.
Другое собрание сделано было духовенством Твери, потому что рабочие будто подозрительно смотрели на молчание Церкви.
Отцы собрались в женском епархиальном училище. Председательствовал викарий епископ Арсений. Один из протоиереев, член Государственной думы Т., произнёс горячую речь, что вот-де теперь они стали свободны, что не нужно лицемерить, называя царя благочестивейшим и проч., и проч.
Попросил слова и я. В противовес о. Т. я сказал, что лучше нам молчать. «Если мы лицемерили до сих пор (но я, говорю, нелицемерно признавал царя и молился за него), то кто нам поверит, что мы не лицемерим теперь, приветствуя правительство?» И т. д. В заключение я предложил воздержаться от приветствий — это будет достойней. К моей радости, собрание согласилось со мной, а не с о. Т.
В тот же день я уехал в Москву повидаться с друзьями. Через два дня возвращаюсь обратно. И ещё на вокзале встречают меня друзья тверские и говорят, что духовенство вторично собралось там же для нового обсуждения телеграммы. Я с вокзала прямо в женское училище. Увы, опоздал! Уже приняли решение о посылке приветствия и теперь начинали вырабатывать текст его. Я встречаю епископа Арсения с недоумением. Он отводит меня в сторону и просительно говорит: «Отец ректор, оставьте их! Мы с вами монахи, а у них же жены, дети. Поймите их!»
Но я, неразумный, всё же упросил включить и меня в комиссию по выработке телеграммы и постарался смягчить её настолько, что наше тверское духовенство (как припоминаю) не получило даже благодарственного ответа.
Так реагировал на вторую революцию народ, общество и духовенство в городе, а что было в селе, я узнал на Пасху уже в последующий год, когда мужики собрались делить господские и купеческие земли. Пригласили и наших родителей, чего раньше не делали с нами, как людьми из другой деревни. На этот раз им было интересно залучить отца с матерью, у которых дети «учёные». Хотелось робким людям, ещё не привыкшим к революции (и «кабы ещё чего там не случилось далее»), заручиться и косвенным согласием «учёных». Я на сходку не пошёл. Воротились мать с отцом. Вижу — в недоумении. Спрашиваю:
— Что?
— Да делили землю, луга.
Молчу. Обращаются ко мне, но нерешительно:
— А что? Не взять ли и нам десятинку? А?
— Нет, мама, не нужно.
И не взяли. А после у них отобрали и последнее: её лисью шубу, данную ей в приданое сорок лет назад, мебель из домика нашего, четыре меры запасённого пшена и т. д. Тяжело было, но вытерпели.
Известно, как разбирали поместья крестьяне, но я сам не видел этого, жил в городах, и потому описать не могу.
Когда воротился из Петрограда Тверской архиепископ Серафим, человек ярких правых убеждений, епархиальный съезд проголосовал об удалении его и избрал викарного архиерея Арсения. Архиепископ Серафим долго боролся против такого неканонического самочинства, однако вынужден был всё же уйти. Впоследствии он был митрополитом в Петрограде. Советская власть не тронула его. Я выразил открытое сочувствие архиепископу Серафиму.
Как я сказал, после Февральской революции я уехал в Москву. На вокзале нет извозчика. Пошёл до Кремля пешком. Иду между соборами: пусто, безлюдно. Лишь встречается случайная монашенка и, лукаво-насмешливо смотря на меня в клобуке, язвительно спрашивает: «Что?! Присягнули, товарищ, правительству-то новому?»
Я ничего не ответил, А нужно сказать, я действительно никому после революции не присягал, как-то прошло мимо.
Среди знакомых я посетил Л. А. Тихомирова. Он был хмур. Между прочим я спрашивал его:
— Как вы думаете, долго ли продержится эта бескровная революция? Некоторые (один, например, бывший министр К., говорил, что две недели) думают, скоро всё придёт в порядок!
— Ещё никогда в мире не было ни одной бескровной революции. А о двух неделях... Хм? — он саркастически улыбнулся. — Дай Бог, если б через десять лет кончилась она!
Посетил нескольких духовных лиц. Митрополит Московский бывший архиерей Тобольский Макарий, старец благочестивейшей жизни и миссионер Сибири, должен был уйти со своего поста как человек, которому ставили в вину сопротивление Распутину. На его место потом избрали Тихона, впоследствии патриарха.
В Петрограде был немедленно удалён (и кажется, его везли по Невскому на троне, с позором) митрополит Питирим. При избрании на его место было три кандидата: теперешний митрополит Сергий, тогда Финляндский, Андрей, епископ бывший Уфимский, из рода князей Ухтомских (считавшийся либеральным) и викарный епископ Вениамин. К удивлению, собор остановился на последнем. Встретив своего товарища по академии Володю Красницкого, я спросил:
— Почему так получилось?
— Да, видишь, времена трудные, политика сложная. Мы и решили, чтобы не впутывать нашу епархию в тёмные дела, лучше выберем молитвенника Вениамина.
Это был истинный святитель Божий. О нём после упомяну ещё.
Бывший обер-прокурор после Победоносцева Саблер, переменивший свою фамилию на Десятовский, жил беспрепятственно в Твери. С ним встречалась старушка княгиня Гейден. Когда ослабел от старости, она водила его под руки в собор на службы. А когда её выпустили за границу, она вывезла его дневник в Париж. Я читал его и даже докладывал в Богословском институте студентам: Саблер смиренно принял новую советскую власть и подкреплял это ссылками на Писание и своими размышлениями.
Потом я заболел кровохарканием и на Страстной неделе уехал для лечения в Крым. Возвращался после подавления июльского восстания большевиков. Чувствовалось, что надвигается буря: второй революции грозит опасность, но уже не справа, а слева, от социал-демократов, большевиков. Эту революцию я считал третьей по счёту (1905 год, 1917-й, февраль, 1917-й, октябрь). И две первые отнесу к общему определению: как революции буржуазно-либеральные, интеллигентские, не народные ещё — потому и поместил их в одну главу как сродные. А о третьей буду говорить особо.
В заключение же этой части вспомню, как отразилась эта революция на мне и на одном мужике.
Когда получили известие об отречении царя от власти, о передаче власти Михаилу Александровичу, я обязан был сказать по этому случаю соответствующее поучение. Но у меня тогда не было никаких сил торжествовать.
— Это не восшествие на престол, а поминки, — высказал свое впечатление о моем слове личный секретарь архиерея, хороший и честный человек, Преображенский.
Верно! Скажу больше. С удалением царя и у меня получилось такое впечатление, будто бы из-под ног моих вынули пол и мне не на что было опереться. Ещё я ясно узрел, что дальше грозят ужасные последствия. И наконец, я почувствовал, что теперь поражение нашей армии неизбежно. И не стоит даже напрасно молиться о победе... Да и о ком, о чём молиться, если уже нет царя?... Теперь всё погибло...
Но постепенно эти острые переживания сгладились.
А в Москве я услышал иной голос народа. Ещё в пути из Твери, в вагоне второго класса, я ночью слышу, как надо мною на полке для вещей ворочается солдат с фронта, зевает и, по-видимому, рот крестя, шепчет: «О-о! Господи, помилуй!»
Проходя мимо храма Христа Спасителя, я увидел толпу народа. Статуя Александра III была уже разбита на части, которые валялись тут же. Впереди толпы стол с председателем. Митинг. Я в клобуке вмешался в толпу солдат и рабочего люда. Слушаю.
Взбирается какой-то студент в прекрасной шинели темно-зеленого сукна. Темой его речи была мысль, что революция совершилась, но её нужно углублять и углублять. А опасностей много. Одной из них является возвращение с фронта солдат по домам. А там семьи, жены — и пропадёт революция.
Слушаю я и думаю: не знаешь ты народа, если так говоришь. Да ведь это и неверно, и обидно русскому мужику, чтобы он подчинялся своей бабе. Думаю, провалился оратор. И в самом деле, в ответ на его речь раздалось два-три хлопка... Огорчились мужики...
Поднимается какой-то крестьянин без шапки. На голове копна тёмных волос, борода — лопата. Начинает раскланиваться на три стороны... Ему кричат:
— Довольно, говори!
— Нет, ты таперича погоди! — и снова кланяется.
— Ну, в чём дело?
Он медленно, с трудом ворочая слова, как камни, начинает говорить:
— Кто я такой?
— Да почём тебя знать?! Говори!
— Нет, а кто я такой?!
У людей теряется терпение.
— Ну, кто? Говори, кто?
— Я второй кучер у купцов... (Фамилию я позабыл.)
— Ну, так что, что ты кучер? К чему ведёшь?
— Так как же? Глядикась: вот я кучер, а таперича говорю! Вот оно что значит — свобода-то!
Народ понял и одобрил этого «оратора», впервые дерзнувшего заговорить, дружными хлопками.
А мне припоминается случай из истории французской революции 1789 года. В дом какой-то графини пришёл знакомый маляр оклеивать комнату. Между делом завёл разговор: «А что, графиня, пожалуй, теперь из моего сынишки Пьера может и генерал выйти?»
Графиня промолчала, а потом со смешком рассказала знакомой подруге о такой наивности маляра «Напрасно ты смеёшься, — ответила та. — Вот из-за того, что из Пьера может выйти генерал, они доведут революцию до конца!»
К концу речи кучера я спрашиваю соседа:
— А мне можно сказать?
— Отчего же нет? Теперь всем можно. Спросись у председателя.
Я подошёл и получил разрешение. Взбираюсь на стул, в рясе, в клобуке, и начинаю приблизительно так:
— Углублять-то теперь уж будете несомненно. За это не приходится опасаться. Только вот и Бога не забывайте: без Бога ни до порога!
И так далее. Вспомнил и солдата ночного, крестившего рот с молитвой, и прошлую историю земли русской, и народный дух православный... Вижу, внимательно слушают.
А когда я кончил, мне раздались оглушительные аплодисменты и возгласы:
— Правильно, отец!. Верно, товарищ.
Я ушёл с митинга довольный: не погибнет вера в народе! Он революцию хочет делать, но и от веры не желает отрекаться... И стало мне легче.
Вспоминаются мне ещё два, по-видимому, смешных, но на самом деле загадочных случая. Над обоими я тогда задумался, и сейчас они стоят передо мною неразгаданными.
Один из них касался вопроса о социализме и собственности, а другой — о сочетании революции и религии.
Сначала расскажу о втором случае, он был раньше.
Когда я проезжал Харьков и задержался там, то был очевидцем следующей сцены. На центральной городской площади, где помещались и кафедральный собор, и против него присутственные места, а справа — университет, собралась огромная толпа народа, которая стояла к собору спиной, а к губернскому управлению лицом, и смотрела вверх, на крышу этого здания. Я обратился туда же. Вижу, что по железной крыше карабкается солдат в шинели. Куда он?... Потом взбирается осторожно на самую вершину треугольного карниза, лицом к собору. Смотрю: у него в руках дубина. Под карнизом же был вылеплен огромный двуглавый орел с коронами и четырёхсаженными распростёртыми крыльями. Это — символ собственно России, смотрящей на два континента — Европу и Азию, где её владения. Но обычно его считали символом царя и его самодержавной власти. Разумеется, революционному сердцу данного горячего момента было непереносимо видеть «остатки царизма». И решено их было уничтожить, насколько возможно. Кто же будет препятствовать?... Теперь — свобода и угар. Но дело было опасное: вояке легко было слететь с трёхэтажного здания и разбиться насмерть. Однако дело серьёзное, государственное — революция, есть за что рисковать и жизнью...
Приловчившись, солдатик встаёт во весь рост и на виду у всего честного народа, не спеша, снимает военную фуражку, истово кладёт на себя три креста, покрывает голову, берет обеими руками дубину и двумя-тремя ловкими ударами сбивает и корону, и головы орла. Внизу же, над входными дверями, был плоский стеклянный навес, куски разбитого гипса упали на него и со звоном вдребезги разбили стекло... Были ли аплодисменты и «ура», не помню... Как не быть?! Солдат с торжеством исполненной большой задачи сполз в слуховое окно крыши и дальше.
А я смотрел и думал: что же за загадка — этот русский-украинский человек? И царя свергает, и Богу молится... Не по-старому это. А у него как-то мирится. Видно, он революцию инстинктивно считает тоже хорошим и нужным делом. Или и здесь было лишь угарное озорство революционного момента или простая традиция? Что ответить? И казалось мне, как и в Москве на митинге у храма Христа Спасителя, русский народ как-то объединит и то, и другое... Отчаиваться нам, верующим, ещё не нужно за него.
При этом размышлении вспоминаются мне подобные же слова главы Церкви, митрополита Сергия, сказанные им много лет спустя американским корреспондентам, задавшим ему вопрос о пропаганде безбожия и атеизме народа: «Мы ещё не теряем надежды на возвращение нашего народа к отеческой вере».
И я, делая эти записи, всё ещё жду, что будет с теми многими миллионами, которые за эти двадцать пять лет растеряли или разбили веру отцов? И как это будет? Воля Божия. Не я же управляю миром!
А другой разговор был в вагоне, после Харькова.
В поезде были украинцы. Народ они себе на уме! Не сразу поймёшь, что думают эти «хохлюки». Молчаливая публика... Посасывают себе трубочки с тютюном, и всё думают, думают... Около одной группы вертится юный солдат, хорошо одетый... Как помню, великоросс по языку. Едет с фронта или на фронт куда-то «по делам». Оказывается, военный фельдшер, стало быть, вроде уж как учёный. И вот он на моих глазах горячо и долго разъясняет дядькам-украинцам, что такое социализм. Как теперь всё будет замечательно! Работать придётся совсем мало, а всего будет вдоволь. А главное, всё и всем даром: денег никаких не платить, да и вообще деньги не нужны будут при социализме...
Слушают мужики и не спорят... Только что вот как-то загадочно молчат, будто бы глупые. Но оратор, довольный собой и своим умом, не замечает этого...
И неожиданно один из слушателей, выколачивая пепел из трубки своей, сказал медленно (он говорил по-украински, конечно), смотря вниз на трубку: «Да, оно... конечно, без денег-то лучше... Зачем тогда деньги?... Вот разве маленько на табачишко?!»
В самом ли деле он думал, что уж табака, как вещи несерьёзной и не необходимой, серьёзное начальство давать не будет? Или он этой шутливой иронией выразил свое сомнение, что при социализме будет всё даровое? Не знаю. Только, по-видимому, этот украинец хотел сказать, что даже при коммунизме должна остаться какая-то сторона жизни, пусть и второстепенная, на индивидуальную свободу. А где граница этого? В табачишке ли только?
Не поверили лишь они одному, что мало придётся работать. Это вековечному труженику и непонятно, и даже неприятно...
[1] [2] [3] [4]
Опубликовано: 26/01/2013