«Солдатики, помогите, родненькие...»
Конец марта 1943 года. Наша часть стояла в Калужской области, в лесу у деревни Маклаки. База там у нас была: кухня, склады. Жили в землянках.
Установки были у нас ракетные. Снаряды тяжелые, 305-миллиметровые, а летели всего на 2 километра 700 метров. Нейтральная линия метров 300–500, а то и километр. Вот и разбивали фронт батареи прямо за пехотой, метрах в 700–1000 от передовой. Пехотинцам и то лучше: хоть в траншее сидят, а мы наверху, да еще с такими громоздкими установками, а их на нашей батарее было 12. Залп — 48 снарядов, больше 100 килограммов каждый. Верно, потом дело наладилось. Снаряды стали выпускать с дальностью полета 4,5 километра, и залпы стали по 96 штук, но это было потом.
Получаем приказ разбить фронт батарей в районе деревни Пыренка, что за Сухиничами. Первыми рано утром выехали солдаты, кто ломом да киркой орудовать мастер. Разбить фронт батарей — дело не шутейное. В километре от передовой надо подготовить 12 площадок, углубить их в землю, вырыть ровики для укрытия, ямы для складирования снарядов. И все это на виду у противника. А земля промерзла сантиметров на 50—70, от кирки искры летят.
Работали прямо на приусадебных участках за деревней, метрах в 50 от домов. О деревнях Калужской области надо сказать особо. У нас в Ивановской области дома пятистенки, стоят они, как игрушечки, всеми окнами на улицу, с наличниками, к дому сзади двор хозяйственный со скотиной. Под окном палисадник с сиренью. В Калужской области не так. Лес у них кругом, а дома из красного кирпича, крытые соломой. Оконца маленькие, как у нас в банях. Хоздвор отдельный. Между домом и двором — ворота.
Ехал я в эту деревню на полуторке с железнодорожной станции часовым на снарядах. Вез их пятнадцать штук, увязанных веревками. Когда проехал между домов на огороды, наши уже работали на всех двенадцати площадках, готовили места для установок. Не успел развязать веревки на снарядах, слышу крик: «Воздух!» Бросил веревки, глянул вверх, а прямо на меня идет «юнкерс», бьет из пушки и двух пулеметов. Раздумывать некогда. Прыгнул с машины, и дай Бог ноги. Еще когда в огороды въезжали, я яму заметил. Местные жители от немцев хлеб и картошку в ней зарывали. Я к этой яме. Пули как-то миновали меня. Там, в яме, наши уже были. Метра два или три не добежал, взорвалась первая бомба, затем вторая, у дома. Подхватило меня взрывной волной, и полетел я, как ангел небесный, в эту самую яму. А в яме какой-то солдат держал винтовку по инструкции — стволом вверх (еще ладно — без штыка). Приземлился я боком на этот ствол, что-то хрустнуло у меня в боку, и боль страшная, ни дохнуть, ни охнуть. Лежу вверх лицом, шелохнуться боюсь, а наверху — ад кромешный.
Первый «юнкерс» взмыл вверх, за ним, как коршун на цыпленка, пикирует с высоты второй, включил пушку, два пулемета на крыльях — треск, свист пуль. Наши солдатики, что фронт батареи разбивали, мечутся, раненые кричат, а «юнкерс» спикировал метров до 100 от земли, сбросил две бомбы и с воем взмыл вверх.
Лежу, вижу пилота, его лицо в очках. Выглядывает, кого не убил, кого добить надо, и снова заходит, а в это время третий «юнкерс» уже пикирует. Так три «юнкерса» нас отделали, что день в ночь превратился. Поднялась в воздух соломенная труха, кирпичная пыль, темно стало, как ночью.
Самолеты улетели, все стихло, только гарь, дышать трудно, да еще стоны раненых. Я докладываю комбату, он тут же в яме лежал, что на винтовку упал, дохнуть не могу, надо бы в медсанбат. А он: «Отойдешь здесь, поставлю на легкую работу, нас и так мало осталось». Дает команду: «Раненых стащить за дом, для убитых расширить одну воронку из-под бомбы. Все за работу».
И тут мы все четко услышали женский плач. Побежали. И я, держась за бок, за всеми поплелся. Видим, за домом женщина стоит на коленях, перед ней вверх лицом мальчик лежит лет десяти—двенадцати. Голова его запрокинута. Лежит он на снегу, усыпанном соломенной трухой, живот как большим ножом распорот, и содержимое на соломенную труху вытекает. Мать подхватывает внутренности вместе с этой трухой, кладет все на место и голосит что есть мочи: «Солдатики, помогите, родненькие, помогите!»
Окружили мы ее плотным кольцом и стоим молча, помочь ничем не можем. Санинструктор наш лежит за сараем с перебитым бедром. На солдата раненого глядеть тяжело, а на ребенка и тем более. А мальчик живой и в памяти, говорит с натугой: «Мама, не плачь, мне не больно». Голова у него запрокинута и живота своего он не видит. Недолго эта сцена продолжалась. Мальчик как-то лицом сереть стал, на глазах осунулся, рубашонку свою стал теребить, вниз тянуть, будто стыдно стало за свой голый живот. Потом понатужился и говорит: «Мама, положи меня с солдатиками, я один-то боюсь». Потянулся и застыл. Мать так и кинулась ему на грудь: «Коля, Коля!» — а Коли уже нет.
С трудом мы оттащили мать от сына. Плотно завернули мальчика в шинель и положили его, как он и просил, — «с солдатиками». Воронку расширили. Хорошо, что большой слой мороженой земли снесло бомбой. Яму сделали квадратной. На низ в ряд положили троих наших солдат. Завалили морожеными глыбами. Стали столбик искать, гвозди, дощечку, чтобы имена написать. А тут опять немцы взялись беспокоить, бить из орудий.
Правда, сначала не по нам били, но видим по взрывам — к сараю прицеливаются. То справа, то слева. Часовой у сарая того стоял. То отбежит, то назад идет. Пост без разрешения оставить нельзя. И пристрелял враг сарай. Вероятно, в деревне сволочь какая-то была — корректировала. И как только пристрелял, тут и посыпались снаряды. По четыре, по четыре. Часовой то отбегал, то подбегал, потом его ранило, упал он и пополз, и ползущего его снарядом накрыло. Так он и остался на своем посту. А сарай вспыхнул, как порох. Все это недалеко от нас. Жутко. Потом, когда пожар занялся вовсю, начали там снаряды рваться. Стрельба поднялась беспорядочная. В этом сарае был склад дивизии. Там хранились артиллерийские снаряды, патроны винтовочные и для ракетниц. По разрывам видно было.
А тут к нам еще машина подошла со снарядами. Та, первая, на которой я ехал, от взрыва бомбы перевернулась на бок, но не взорвалась и не загорелась. Снаряды с нее упали, их в ямы спрятали. А тут вторая. Только она зашла на огороды, обстрел прекратился, а немцы начали делать пристрелку по нам.
Комбат командует: «Машину быстро разгрузить! Загрузить раненых!» Но тут вышла заминка. Хозяйка дома до этого безучастно сидела на лавочке перед домом и плакала о своем сыне, вдруг как взбесилась. Вскочила, подбежала к комбату, упала перед ним на колени, обхватила голенища его сапог и кричит одно: «Спаси, спаси!» Комбат растерялся. Что он мог? «Садись, говорит, с ранеными и уезжай». «Нет — кричит женщина, — у меня еще трое детей в подполе да корова с курами и картошка».
Что делать? Разве может комбат снять с машины раненых и приказать затащить туда корову? И вдруг его осенило. Он позвал меня и Галимова, старика-татарина из-под Уфы. Подбежали мы к нему, отрапортовали.
— Эвакуировать женщину с детьми, шесть часов даю на это.
Как? Что? Я совсем не в курсе. Галимов опытней, ему уже 53 года было, на тяжелой работе он не мог — задыхался.
Взяли мы женщину, оттащили ее от комбата. Галимов сразу все сообразил. «Веди, говорит, корову в овраг, в кусты, сейчас по твоему дому стрелять будут, видишь, пристреливаются». Хозяйка быстро отвела корову в овраг. Дрожит бедная скотина, из глаз слезы катятся, а от хозяйки не бежит, жмется к ней, защиту ищет. Галимов подошел ко мне, и мы вместе оторвали от забора жерди. Галимов с себя телогрейку снял, скатал ее и на шею корове надел. Хомут получился. Проколол полы телогрейки штыком и проволокой связал. К рукавам телогрейки жерди привязал. Сзади за коровьим хвостом два кола привязал, метра на полтора друг от друга. Получилось что-то вроде рамки. Обтянули эту рамку плащ-палаткой, начали на нее скарб сносить из дома. Два мешка картошки, мешочек муки. Кто-то из солдат кур поймал, связали их за ноги по три штуки. На спину корове одеяла положили, на них посадили детей. Впереди — девочку лет пяти, сзади девочку лет восьми, а посередине посадили трехлетнего мальчика. Галимов даже где-то бидон нашел и из перевернутой машины бензина налил. Все погрузили, сзади детей, мешок с пшеницей положили, кур через спину коровы повесили и тронулись. Впереди Галимов с винтовкой через плечо и с бензином в бидоне. За ним женщина с коровой, детьми и курами. Сзади я мешок с пшеницей придерживаю, чтобы не свалился. Только тронулись, как по нашей батарее стали уже бить залпами. Склад горит, рвутся снаряды, трещат винтовочные патроны в горящем складе, ракеты искрами все осыпают. Дети ревут, корова мычит, куры на ее спине трепещутся, хозяйка плачет.
Дорога из оврага пошла на бугорок. Отошли с полкилометра, на горку вышли, вся деревня с нее видна, как на ладони. Как из Содома и Гоморры вырвались. Машина, на которой я сюда приехал и которая потом перевернулась, горит. Большинство наших солдат залегли в ямах и ровиках. Некоторые мечутся как угорелые. Тут соседний дом загорелся, потом и дом нашей хозяйки тоже. У него начала гореть крыша. Я кричу Галимову, чтобы он прибавил шагу, чтобы нам поскорей с пригорка спуститься и чтобы семья не увидела свой дом горящим. Но сидящая сзади девочка обернулась и говорит:
— Мама, наш дом-то горит.
И тут поутихший плач возобновился с новой силой.
Но вот мы стали спускаться в низину. Деревни уже не видно. Пулеметные очереди с передовой стали тише, только взрывы еще слышны рядом.
Чем дальше уходили от деревни, тем тише и тише становилось: перестали трепыхаться куры, корова перестала мычать, хозяйка только платком утиралась, а дети носами хлюпали. Стихли и пулеметные очереди, только иногда как будто гром отдаленный погромыхивает, а в остальном — тишина. Идем лесной дорогой, и тут мальчик перестал плакать, показывает на синичку и говорит:
— Мама, птичка. — И все дети заулыбались, плач стих. А мы все идем и идем, и нет, казалось, конца этим двенадцати километрам.
Хозяйка дорогу знает, она из той деревни, куда нас ведет. Ее в Пыренку замуж взяли. Так что идем туда, куда надо. Долго еще шли. Но вот показалось поле, а за ним домики. Хозяйка ведет нас к дому уверенно.
Первым делом перетащили с Галимовым картошку и хлеб, хозяйка — домашний скарб. Детей пока посадили на одеяло на улице, так как в доме холоднее. Хозяйка отвела корову в хлев. Отвязала и выпустила в сарай кур. Мы с Галимовым взялись добывать огонь.
Спичек не имели, но у каждого бойца была тогда высекалка-трубочка, в которую вставлен жгутик-веревочка, его обычно делали из ваты, надерганной из телогрейки. Вместо трубочки часто брали гильзу от патронов, обрезанную с обеих сторон. Один конец ваты был обожжен. Высовываешь обгорелую вату из трубочки на камень-кремень с острым краем и бьешь по камню обломком плоского напильника. Летят искры. И как только искра попадет на вату, она загорается. Можно раздувать и прикуривать. Другое дело — развести огонь. Для этого из боевого патрона вытаскиваешь пулю, высыпаешь порох. Кладешь на порох бумагу, солому, щепочки. Затем выбиваешь огонь и тлеющий фитиль суешь в порох. Порох вспыхивает, загорается солома, затем и дрова.
Галимов первым делом добыл огонь и затопил печь. Затем соорудил фугасик, налил в пузырек бензина и зажег его. Хозяйка поставила варить картошку. Детей перевели на печку, и они сразу заснули. Не были в тепле они уже много дней, и не спали тоже.
На дымок откуда-то пришел дед. Обнялись они с нашей хозяйкой, и дед стал ее спрашивать, как и что, почему они не эвакуировались. Хозяйка отвечает, что мужа взяли в армию в первые дни войны, и сразу он пропал. Бежать ей с детьми без коровы было нельзя.
— Никто нас пятерых нигде не ждал. Так и жили. Все было тихо, а вот к весне расшумелись. Колю моего сегодня убили. В погребе сидели, когда сильная стрельба была. А тут солдаты закричали: «Воздух!» Вот ему и захотелось на немецкие самолеты глянуть. Только выскочил, а тут — бомба. Весь живот так и сорвало. Пожил минут пятнадцать. Похоронила я его у себя в огороде с солдатами вместе.
Пообгляделись мы с Галимовым. Пошли дрова добывать. Навозили их от других домов, с поля на санках перевезли копну соломы и сена нашли. Дед пошел к себе домой топить печь: огнем он у нас разжился.
А мы по две картошины съели, и пора домой — в пекло. Нам ведь на все шесть часов было дано, а день уже к закату.
— Ну, скажем, у нас часов нет, — говорит Галимов.
Подарил я хозяйке свою высекалку и патронов штук двадцать. Показал, как высекать и как пулю из патрона вытаскивать. Галимов подарил свой ватник, что хомутом на корове был, а то хозяйка в спешке в одной поддевке выскочила, да так и ушла.
Стали прощаться. Хозяйка всех разбудила. Говорит, что проститься надо с вами и помолиться за вас. Вышли мы все за деревню, обнялись, простились.
— Об одном будем Бога молить, чтобы вы домой живые вернулись, а если калеками вернетесь, чтобы вас люди не забыли, — сказала хозяйка.
Сняла с себя ватник, который ей дал Галимов, постелила на снег, и встали они всей семьей на колени, и давай креститься и в землю кланяться. Тут и я не выдержал, перекрестился и поклонился им. Гляжу и Галимов, хоть и татарин, а перекрестился по-русски и слезы вытер. Так и остались они у нас в памяти. Больше мы их не видели. И дошла до Бога молитва детская. Уж как кидала меня судьба фронтовая за три года. Уж как бомбили нас, как обстреливали, как из пулеметов косили. И на танке под городом Оршей я горел, и в реке Свирь под Лодейным Полем тонул, и в болоте при штурме города Потсдам контуженый в воду вмерзал, и похоронную мой отец получил, а вот жив остался. Хоть и раненый, контуженный, и на костылях, с осколками в теле, а домой вернулся. И Галимов, товарищ мой фронтовой, тоже вернулся. Писал он мне.
Опубликовано: 07/06/2008