Вы здесь

3 октября 2008 года исполняется 135 лет со дня рождения Ивана Сергеевича Шмелева. Выдающийся русский писатель родился в семье, где неукоснительно соблюдались каноны православного благочестия. Стремление к литературному творчеству пробудилось у Шмелева еще во время обучения в московской гимназии. В 1895, совершая свадебное путешествие на Валаам, он заехал в Троице-Сергиеву лавру, чтобы получить благословение известного подвижника, иеромонаха Варнавы Гефсиманского, и старец предрек предстоящий ему «крест» страданий, прозрел и укрепил в нем писательский дар, сказав: «Превознесешься своим талантом».

Мы публикуем избранные страницы из книги профессора МДА М. М. Дунаева «Вера в горниле сомнений», содержащие подробный анализ творчества Ивана Сергеевича Шмелева — особо близкого ему писателя.

 

От страдания в мире
к страданию о мире

[1]  [2]  [3] 

Иван ШмелевПовседневная действительность нередко кажется безрадостной, порой отталкивающей. И.С. Шмелёв в своём творчестве вовсе не отворачивался от «ужасов жизни», изображая их с суровой реалистичностью, ничего не скрывая и не приукрашивая. Дело в той позиции, с которой писатель изображает эти «ужасы». Творческое credo Шмелёва предельно кратко и точно выражено в его рассказе «Переживания» (1911): «В гримасах жизни находить укрытую красоту».

За внешним увидеть внутреннее, подлинное — вот цель Шмелёва. Но у него нет в таком стремлении символистского тяготения к мистической тайне. Он хочет вызнать земное, но не обманчиво-поверхностное, а глубинно-сущностное.

И это обусловило такую самобытную черту произведений писателя, как сочетание трезвого, порою сурового бытовизма со своеобразной идеализацией действительности. Идеализация у Шмелёва — это нахождение «укрытой красоты» даже среди «гримас жизни». Своеобразие её и в том, что она никогда не выходит у писателя за рамки чисто бытового изображения действительности.

Шмелёв воспринимался всегда как крепкий бытовик. Однако быт не являлся для Шмелёва самоцелью. «Но как бы я ни взлетел, а не оторвусь от земли... везде стараюсь болеющее в душе тащить через осязаемые, видимые, простые и близкие формы... Отсюда через «быт», через бытие типичное, родное. Конечно, я не ищу быт как только быт... Солнце я люблю — ну и предпочту везде его отражение, пусть даже в луже от лошадей, чем в гастрономической трапезе. Ибо лужа может быть искусством, а трапеза никогда. Но, конечно, лужу я не потащу, как только лужу, через свою душу» — так сам он выразил важнейший принцип своего реализма.

Самые мрачные стороны действительности нередко отображались Шмелёвым совсем иначе, нежели многими его современниками. Даже в смерти писатель не видит ни особого трагизма, ни роковой тайны. Смерть, как она изображается, например, в повести «Росстани» (1913), лишена мистического ореола, она закономерна и необходима в общем круговороте жизни, и поэтому похоронный хор в финале повести «сбивается на песню»: «И было похоже в солнечной роще, что это не последние проводы, а праздничный гомон деревенского крестного хода».

Отмеченная особенность творчества Шмелёва нашла своё отражение и в его концепции человека, и в концепции народной жизни.

Современники порой обвиняли писателя в слащавости, излишней сентиментальности. Но ещё раз отметим, что Шмелёв не избегал мрачных и жестоких сторон действительности, он просто всегда отдавал предпочтение радостному и светлому в жизни. Вера в человека, любовь к нему заставляют писателя взглянуть с сочувствием даже на «звероподобного» Культяпкина, замоскворецкого купца («Лихорадка»), вечный предмет для социального обличения в передовой литературе: «И они страдают. И в них живая душа, которая может подыматься!»

Однако сказанное мало что разъясняет в творчестве Шмелёва. Это видимость на поверхности. Что же в основе?

Каково духовное мировидение писателя?

Вспомним в «Детстве» Горького: Алёша, показав язык деду, выслушивает предупреждение бабушки: Бог прикажет ангелам Своим, чтобы дед высек внука за такую провинность. Бог здесь — как источник наказания, позволяющий в страхе держать человека.

У Шмелёва герой «Лета Господня» (1927–1944), семилетний Ваня, плюнул на дворника Гришку — молодого охальника и пустобрёха, грубого, глупого, постоянно готового на всякую пакость. А старый плотник Горкин (образ, кажется, не оценённый ещё вполне, слишком поразительна его духовная красота), мудрый Горкин говорит мальчику:

«— А вот зачем ты на Гришу намедни заплевался? ... И у него тоже Ангел есть, Григорий Богослов, а ты... За каждым Ангел стоит, как можно... на него плюнул — на Ангела плюнул!

На Ангела?!. Я это знал, забыл. Я смотрю на образ Архистратига Михаила: весь в серебре, а за ним крылатые воины и копья. Это всё Ангелы, и за каждым стоят они, и за Гришкой тоже, которого все называют охальником.

— И за Гришкой?..

— А как же, и он образ-подобие, а ты плюёшься. А ты вот как: осерчал на кого — сейчас и погляди за него, позадь, и вспомнишь: стоит за ним! И обойдёшься. Хошь царь, хошь вот я, плотник... одинако, при каждом Ангел. Так прабабушка твоя Устинья Васильевна наставляла, святой человек. За тобой Иван Богослов стоит... вот, думает, какого плевальщика Господь мне препоручил! — нешто ему приятно? Чего оглядываешься... боишься?

Стыдно ему открыться, почему я оглядываюсь.

— Так вот всё и оглядывайся, и хороший будешь. И каждому Ангелу день положён, славословить чтобы... вот человек и именинник, и ему почёт-уважение, по Ангелу. Придёт Григорий Богослов — и Гриша именинник будет, и ему уважение, по Ангелу. А завтра моему: «Небесных Воинств Архистратизи... Начальницы Высших Сил бесплотных...» — поётся так. С мечом пишется, на Святых Вратах, и рай стерегёт, — всё мой Ангел. В рай впустит ли? Это как заслужу. Там не по знакомству, а заслужи. А ты плюёшься...»

Нет, не о наказании ведёт речь старик, не грозит Божиим гневом, не дедову порку обещает: он указывает на внутренний духовный смысл происходящего (в форме, доступной детскому сознанию). Он учит за внешним, обыденно-бытовым, узнавать божественное — великое и таинственно-непостижимое, но и в чём-то понятное даже детскому уму.

Вот где исток своеобразного мировидения Шмелёва: за гримасами жизни он в детстве научен, он с детства навыкнул прозревать сущностное, духовное, и — не поверхностное, но внутреннее.

Горкин обращает внутренний взор человека не к страху наказания, но к совести, заставляя через духовное переживание своей вины очистить душу, придти к покаянию. Покаяние выражается, конечно, детски-обыденно: мальчик просит прощения у оплеванного им Гришки. Но он пришёл к нему через серьёзное одоление себя, своей страсти (детской, но для него сильной), своего греха.

И эта его победа над собою рождает незримо: доброе движение в душе грубого парня:

«Он смотрит на меня, и лицо у него какое-то другое, будто он думает о чём-то грустном.

— Эна ты про чего... а я и думать забыл... — говорит он раздумчиво и улыбается ласково. — Вот, годи... снегу навалит, сваляем с тобой такую ба-бу... во всей-то сбруе!..

Я бегу-топочу по лестнице, и мне хорошо, легко».

[1]  [2]  [3] 

Журнал «Мгарский колокол»: № 69, октябрь 2008