Смирение — это первая задача, которая стоит перед каждым из нас
Говорить о смирении всегда трудно, потому что, в общем, по-настоящему не знает смирения тот, кто не смирился. Но кое-что все же можно сказать, чтобы найти какое-то направление.
Когда мы думаем о смирении, мы, большей частью, думаем о поведении человека, который, когда его хвалят или говорят о нем что-то хорошее, старается доказать, что это не так; или о поведении человека, который, когда ему приходит мысль, что он сказал что-нибудь хорошее или сделал правильное, старается отвести эту мысль из страха возгордиться. Оба подхода мне кажутся неправильными не только по отношению к самому себе, но и по отношению к Богу: считать, что раз я это сделал или сказал, это не может быть хорошо, или что признание в себе доброго может повести к гордыне, — ошибочно. Надо просто перестроиться: если Бог дал мне сказать что-нибудь истинное, доброе, правильное или сделать что-нибудь достойное и Его, и меня как человека, я должен научиться благодарить Его за это. Не приписывать себе в заслугу — да; но не отрицать самой вещи и переключиться с тщеславия или гордыни на изумлённое, умилённое благодарение.
Это первое, что надо сказать о смирении, потому что это первая задача, которая стоит перед каждым из нас. Ложное смирение — одна из самых разрушительных вещей; оно ведёт к отрицанию в себе того добра, которое есть, и это просто несправедливо по отношению к Богу. Господь нам даёт и ум, и сердце, и волю добрую, и обстоятельства, и людей, которым можно сделать добро; и надо его делать с сознанием, что это — добро, но что это не наше, а Божие, что нам это дано.
Второе: смирению противопоставляются, большей частью, гордыня или тщеславие. Между той и другим — очень большое различие.
По-настоящему гордый человек — это человек, который не признает над собой ни Божьего, ни человеческого суда, который сам себе закон. В жизни аввы Дорофея есть рассказ, как он посетил один монастырь и ему сказали об очень молодом монахе как об образце смирения: он никогда не гневался, никогда не возмущался, никогда не возражал, когда его порочили или унижали. И Дорофей, который был опытен в духовной жизни, не поверил; он вызвал этого монаха и спросил: «Каким это образом, при всей твоей молодости, ты достиг такого совершенства, что когда тебя порочат, унижают, оскорбляют, ты никогда не возмущаешься?». И этот молодой монах ответил: «Что мне возмущаться, когда какие-то псы на меня лают?». Его духовное состояние было не смирением и не примирённостью, а совершенной свободой от человеческого не только осуждения, но и просто суждения, мнения; что о нем говорили люди — его не касалось, он сам себе был судьей, он был мерилом всего для себя. И если исходить из этого, то, разумеется, Божий суд также отстраняется, остаётся только собственный суд. Это состояние предельного, замкнутого одиночества; это состояние, когда у человека больше нет Бога и нет суда вне его самого.
Очень сильно отличается от этого тщеславие. Тщеславие заключается во всецелой зависимости от мнения или суда людского, но не от суда Божия. Тщеславный человек ищет похвалы, ищет одобрения, причём, самое унизительное то, что он ищет похвалы и одобрения от таких людей, мнения которых он даже не уважает, — лишь бы они его хвалили. И в момент, когда кто-то начинает его хвалить или просто одобрять, хвалящий вдруг приобретает в его глазах всякие качества ума и сердца, делается в его глазах умным и справедливым судьёй. И есть в этом другая сторона: если мы начинаем надеяться, что кто-нибудь нас похвалит, то мы ищем похвалы не за самое высокое, не за самое благородное, не за то, что достойно и Бога, и нас, а за что попало. И в конечном итоге мы мельчаем, потому что ищем одобрения за что угодно, лишь бы нас одобрили; одобряют же нас безрассудные люди, которые не имеют строгого Божьего критерия для суда, суждения, и одобряют они нас, конечно, по пустякам. И получается, что тщеславный человек зависит всецело от людского мнения и одобрения; для него катастрофа, когда о нем судят строго или как-то его отрицают; и вдобавок, лишь бы только заслужить похвалу, он довольствуется очень малым, самыми ничтожными вещами.
Смирение — нечто совершенно другое. Это не просто отсутствие тщеславия: отсутствие тщеславия является как бы производным, вторичным плодом. Это также и не просто отсутствие гордыни, то есть интегральной, абсолютной самозамкнутости — хотя эта замкнутость и разбивается смирением.
Смирение, если говорить о русском слове, начинается с момента, когда мы вступаем в состояние внутреннего мира: мира с Богом, мира с совестью и мира с теми людьми, чей суд отображает Божий суд; это примирённость. Одновременно, это примирённость со всеми обстоятельствами жизни, состояние человека, который все, что ни случается, принимает от руки Божией. Это не значит, что случающееся является положительной волей Божией; но что бы ни случилось, человек видит своё место в этой ситуации как посланника Божия.
Это, я думаю, надо пояснить. Кто-то из отцов Церкви говорит, что все события истории в широком смысле слова или просто истории нашей жизни определяются соотношением трёх воль: воля Божия, всегда благая, всемогущая и, однако, положившая себе пределом человеческую свободу; воля сатанинская, всегда злая, но не всесильная, всегда направленная к разрушению и ко злу, и однако, неспособная творить это зло непосредственно, потому что дьявол не хозяин земного тварного мира. И между ними — воля человеческая: колеблющаяся, отзывающаяся и на волю Божию, то есть призыв Божий, на Божию заповедь, на Божию мольбу, и на нашёптывания сатаны, на его ложные обещания, на притяжение ко злу, которое человек чувствует в себе. Апостол Павел говорит, что в себе самом различает как бы две стихии: закон вечной жизни, устремляющий его к Богу, и закон косности, закон, который ведёт к растлению, к распаду. И это в каждом из нас есть. Поэтому, между влиянием воли Божией и воли зла, мы не обязательно выбираем правильно: мы колеблемся, мы делаем выборы порой злые — а порой и добрые.
Не все события жизни можно определить как просто волю Божию на то или на другое; обычно налицо ситуация гораздо более сложная, когда человек является или сотрудником Божиим, или проводником злой воли тёмной силы. Но когда открывается какая-либо ситуация, как бы она ни была темна, как бы она ни была жутка, Бог нам может сказать: в эту тьму ты должен внести свет, в эту область ненависти ты должен внести любовь, в эту дисгармонию ты должен внести гармонию; твоё место там, где воля сатанинская действует наиболее решительно, наиболее разрушительно... И в этом смысле отцы Церкви, подвижники всегда рассматривали все положения, в которых они находились, как волю Божию не потому, что дурная ситуация была Богом вызвана, но потому, что их место было там.
Внутренняя примирённость с обстоятельствами, с людьми не означает, что мы должны рассматривать все обстоятельства и всех людей, как будто они добрые, но означает, что наше место — в их среде для того, чтобы мы внесли туда нечто.
Теперь, если от русского слова, приводящего к мысли о примирённости, внутреннем покое, строе внутреннем, перейти к тому, как, скажем, латинский язык и производные от него языки определяют смирение, это тоже даёт нам интересную картину. Слово humilitas происходит от humus т.е. «плодородная земля» и просто «земля». И если взять землю как притчу, то вот — она лежит безмолвная, открытая под небом; она принимает безропотно и дождь, и солнце, и семя; она принимает навоз и все, что мы выкидываем из нашей жизни; в неё врезается плуг и глубоко её ранит, и она остаётся открыта, безмолвна, и она все принимает и из всего приносит плод. По мысли некоторых писателей, смирение — это именно состояние человеческой души, человеческой жизни, которая безмолвно, безропотно готова принять все, что будет дано, и из всего принести плод.
И вот, когда мы ищем смирения, мы можем ставить перед собой вопрос: как мы относимся к тому, что Господь нас посылает в ту или иную обстановку? С внутренним миром или с протестом, с разборчивостью? «Я не этого хочу, я хочу другого — почему Ты меня сюда послал? Я хочу добра, Ты должен был послать меня в ту обстановку, где все вокруг добрые и будут меня вдохновлять, помогать, нести на руках; почему Ты меня посылаешь в обстановку, где все — мрак, где все — плохо, где все — дисгармония?»
Эта наша обычная реакция, и это один из показателей того, что наша реакция не смиренна. И когда я говорю «смиренна», речь не о том, чтобы чувствовать себя или сознавать себя как бы побеждёнными: «Что же я сделаю против воли Божией — смирюсь». Нет, не побеждённость, а активное смирение, активная примирённость, активный внутренний мир делают нас посланниками, апостолами, людьми, которые посланы в тёмный, горький, трудный мир, и которые знают, что там их природное место или благодатное место.
Продолжая эту тему земли, Феофан Затворник в одном из своих писем пишет своей корреспондентке: «Изумляюсь... Вы отправились на грязевые ванны лечить свой ревматизм, а когда на Вас льют помои, чтобы исцелить Вашу душу от её недостатков, — Вы жалуетесь». Такая постановка вопроса очень интересна. На самом деле, грязевые ванны мы выбираем, а помои, которые на нас льют, за нас выбирают другие — и мы жалуемся. И в этом почти всегда вся разница. Серафим Саровский говорил, что любой самоизбранный подвиг человек может взять на себя и выполнить, потому что самолюбие, гордыня даст ему на это энергию; а вот справиться с тем, что судьба даёт (он не употреблял слово «судьба», но — что Бог пошлёт), совсем другое дело: я же этого не выбирал! И надо просто склониться перед волей Божией; но не пассивно, а склониться, как кладут земной поклон, получить благословение и вступить в подвиг творения дела смирения.
И ещё одно: я не думаю, что смирение заключается в том, чтобы давать кому бы то ни было себя затоптать в грязь; какой бы то ни было начальник — офицер в армии, или священник, или начальник бригады — может быть глубоко смиренным, а по чувству ответственности поступать твёрдо, строго и решительно. Я не думаю, что такой начальник, скажем, игумен в монастыре, приходской священник или офицер в армии, ищущий смирения, должен непременно создавать хаос тем, что он никогда не в состоянии принять решения и провести его в жизнь. Смирение — совсем другое. Скажем, в Церкви человек, поставленный на ответственный пост, может быть предельно смиренным — и, по послушанию, быть решительным и строгим.
Как я уже сказал, смирение — очень сложная тема в том смысле, что это слово покрывает много понятий. Кто-то из английских писателей сказал, что смирение — это прежде всего реализм; когда на мысль, будто я гениален, я спокойно себе отвечаю: не будь дураком, ты очень посредственный человек! — это начало смирения, которое происходит от реального видения вещей. Реализм в этом отношении может быть воспитан даже чувством юмора: сделал что-нибудь, чувствуешь, что это очень здорово, а посмотришь на себя и... Моя мать мне как-то сказала: «Сбил-сколотил — готово колесо; сел да поехал — ай, хорошо! Оглянулся назад — одни спицы лежат!». И вот часто можно было бы на себя посмотреть так, даже не со злой улыбкой, а просто с улыбкой: какой ты смешной, чего ты пыжишься!.. (Немножко из смежной области. Помню, в детском летнем лагере кто-то из моих товарищей разозлился, пришёл в страшную ярость; и наш руководитель вместо того, чтобы его остепенить, взял зеркало и поставил перед ним; когда тот увидел свою физиономию, своё выражение лица, у него вся ярость спала, потому что таким ему быть ничуть не хотелось: можете себе представить, на что похоже миловидное лицо, которое вдруг исказится бешенством). И если так к себе относиться, то очень часто у нас рождался бы тот род смирения, который происходит просто от реализма.
Самый же глубокий род смирения, смирение святых, происходит от того, что они видели своим духовным взором красоту Божию и святость Божию, дивность Божию; и не то чтобы сопоставляли, сравнивали себя, но бывали так поражены этой неописуемой красотой, что оставалось только одно: пасть ниц в священном ужасе, в любви, в изумлении; и тогда уже о себе и не вспомнишь просто потому, что красота такая, что неинтересно уже думать о себе: кто же станет смотреть на себя, когда можно смотреть на что-то, превосходящее всякую красоту?
Опубликовано: 18/11/2015