Мария Юдина
Она была гениальной пианисткой. Не «выдающейся», не «талантливой», просто — гениальной. Впрочем, ее даже трудно назвать «пианисткой» (слово «пианист» в кругу профессиональных музыкантов чаще употребляется как ругательство, обозначающее технически одаренного, но внутренне пустого виртуоза). И, по воспоминаниям знавших ее людей, она была таким же «гениальным», добрым, отзывчивым, прямым человеком. Я вcтречал ее несколько раз на переделкинской даче Пастернака (и помню ее похороны), но — был слишком молод, чтобы оценить весь масштаб ее всесторонней одаренности. Лишь сейчас, кажется, возможно (пусть не до конца!) отдать должное гению Марии Юдиной. Я не хотел бы касаться своих личных воспоминаний (да их и немного: Мария Вениаминовна очень любила общаться с моей матерью, c сестрой Леной Пастернак и ее отцом Леней, а я в детстве был слишком замкнут и необщителен). Только помню какую-то восторженность и некоторую эксцентричность ее натуры. Впоследствии я часто слушал юдинские записи сонат и концертов Бетховена, Экспромтов Шуберта, и дуэтов с ее учеником по классу камерного ансамбля В. Деревянко (Соната для 2 ф-но и ударных Бартока, Концерт Стравинского). Трудно представить себе более спорное, интересное, и, одновременно, лучшее исполнение этих произведений. Наверное, для понимания личности Юдиной, как художника, музыканта, философа, просто человека легче обратиться к воспоминаниям ее друзей, учеников, и к ее литературному наследию («Лучи Божественной Любви», Русские Пропилеи, Москва — Санкт-Петербург, 1999). Как же началась эта дружба великих художников прошлого века: М. Юдиной, Б.Пастернака, Г. Нейгауза, В.Софроницкого?
В 1921 году Юдина и Софроницкий вместе заканчивают свое образование в Петроградской Консерватории по классу Л. Николаева (оба играют одну и ту же сонату си-минор Листа). Замечательный критик Н.М. Стрельников писал тогда о «выпускных выступлениях» (Юдина издевается: «тогда не было пышного слова «диплом!»): «М. Юдина — фигура любопытнейшая и своеобразнейшая… Некий неожиданный и своеобразный анахронизм: строгий Эйзенах 17 века, мудрое безумие контрапункта, головоломная «Kunst der Fuge» и «рассудительнейший» Бах!..
В. Софроницкий — не тот. Он не любит (думаю, не выносит) холодного волнения бесстрастных сокровищ прошлого. Он ищет пытливо и испытующе свободного, даже лирического к ним отношения… Не отвлеченное формотворчество и бесцветная гармонизация объемов, а увлекательная игра красочными отношениями, цветом… Искусство Юдиной словно пространственная живопись. Искусство Софроницкого — декоративная и цветная. Ее средство — распределение красочных масс и возникающий из этого распределения линейный ритм. У Юдиной все подчиняется суровому культу обнаженной формы. Ее искусство свободно от пленительных внушений и нежных уз предметного мира, от цвета и освещения реальных вещей, чем так лелеет, чем так живо и трепетно оживает искусство Софроницкого. Если Юдина не согнется под тяжкими веригами самоограничения и не иссохнет от докучно почтительного пиетета к великим именам прошлого, а Софроницкий, в свою очередь, не ударится в расписную стену лирической красивости своей звукописи, оба поистине станут примечательными единицами русского пианизма». К счастью, критик ошибся в своих опасениях. Оба музыканта стали лучшими (и самыми «невыездными»!) российскими исполнителями двадцатого века. М. Юдина вспоминала о Софроницком: «… Встретились мы, что называется, «творчески», значительно позже, в 1930 или 1931 году. В то время я часто ездила (то есть летала) играть в Тифлис, потом Ереван (тогда Эривань). Там создалась для меня творческая атмосфера. Я предложила Владимиру Владимировичу подготовить совместно программу концерта на двух фортепиано; мы и подготовили ее — две фуги Баха из «Kunst der Fuge», Сонату D-dur Моцарта, а что еще — я позабыла!! Невероятно, но факт!! … Помню, когда мы репетировали фуги из «Kunst der Fuge», Софроницкий, не зная раньше этих дивных творений, говорил: «Как хорошо, как прекрасно, как в раю!» Во время этих репетиций я познакомилась с чудесной, обожавшей Софроницкого семьей художника Визель; отец был известным профессором Академии художеств в Петрограде и одна из дочерей — Ада, насколько мне известно, — архитектор — была верным, мудрым, пожизненным другом артиста. Мы сыграли эту нашу программу в Тифлисе, а потом в Ленинграде, в так называемом «Обществе камерной музыки». В тридцатые годы мы тоже, увы, редко встречались, но ярко запомнились три встречи; первая: однажды поздно вечером, почти ночью, посетили меня Мейерхольды — Всеволод Эмильевич и Зинаида Николаевна — с Владимиром Владимировичем Софроницким. Владимир Владимирович был в некоем бурном состоянии духа и сразу оторвал ручку плохо закрывавшейся двери моего жилища на Дворцовой набережной; жилище было нетоплено, к чаю ничего не было (время для меня сложилось трудное), но мы все четверо были безмерно рады друг другу, каждый рассказывал о себе, своих постановках, концертах, надеждах и катастрофах. За окном блестела Нева во льду, на нас участливо глядели громадные зимние созвездия. Среди ночи, долго просидев, они все ушли; мы были счастливы — они в славе, я — в очередной опале. Никто не мог предвидеть, что случится потом…» (А потом — В. Мейерхольд был расстрелян, Юдина почти не выходила из «опалы», Софроницкий тяжело болел. Г. Н.). «… А в Тифлисе почтенные профессора консерватории давали тогда в нашу честь некий банкет с обычным грузинским хлебосольством; имелся там и бассейн с живой рыбой, на каменном полу… Софроницкому было, видимо, скучно со всеми пожилыми (кроме меня, тогда, конечно), почтенными, обусловленными, старомодными… и вдруг он как шагнет в бассейн этот во фраке!!.. все были в ужасе, и все всё простили…» Но, рассказывая о безобидных шутках великих музыкантов, Юдина дает Софроницкому наиболее точную оценку: «Мне думается, образ Софроницкого ближе всего к Шопену: сила, яркость, правда, задушевность, элегичность, но и элегантность — всё это как бы общие Искусству качества. Но и у Шопена, и у Софроницкого помещены они в некоем предельно напряженном разрезе, «не на жизнь, а на смерть», всерьез в слезах, заливающих лицо, руки, жизнь, или аскетически проглоченных — уже и не до них, не до слез, всему сейчас конец — соре, скорее!! — или все сияет в чистоте духовного взора, обращенного к солнечному Источнику Правды. Софроницкий именно чистейший романтик; он весь — в стремлении к бесконечному и в полном равнодушии к житейскому морю и полнейшей беспомощности в таковом.» (Воспоминания о Софроницком, 1982, стр.93–95). Впоследствии оба музыканта переехали в Москву, где и подружились с Б. Пастернаком и Г. Нейгаузом. Разумеется, и моему деду, и отцу Софроницкий c его утонченным, красочным, иногда «надрывным», пронзительным звуком, с присущим ему романтизмом, был ближе как музыкант. Он действительно являлся полной противоположностью Юдиной с ее несколько «мужской» манерой исполнения (мне до сих пор трудно представить себе дуэт «Юдина-Софроницкий»). И все же… Мария Вениаминовна медленно, но верно, вошла в пастернаковскую семью, раз и навсегда. Вот как описывает свои первые встречи с Юдиной сам Б.Л. Пастернак в письме к своей сестре в 1929 году: «… Месяц тому назад, предварительно спросясь по телефону, явилась ко мне молодая особа типа и склада Лидочки (но это очень приблизительно, и, может быть, я ей польстил) и, поминутно вспыхивая и загадочно смущаясь, осведомилась, возможна ли и допустима просьба о переводе любимого немецкого поэта со стороны частного лица, то есть мыслим ли такой заказ. Речь шла о переводе нескольких стихотворений их «Stundenbuch», и я ей отказал, потому что был занят, а кроме того, и долг своей памяти Rilke исполняю в другом совсем плане и шире. Я что-то пробормотал о том, что другое, мол, дело, если бы предложенье какого-нибудь издательства, но она, перебив меня, спросила, не все ли мне равно — издательские условия могла бы предложить и она, и я улыбнулся, потому что не только меценатство теперь у нас матерьяльно немыслимо, но все это еще особенно становилось трогательно при взгляде на ее стоптанные башмаки и более чем скромную кофту… Прошло некоторое время, и я познакомился с одним из лучших наших пианистов здесь — Генрихом Нейгаузом, побывав перед этим на одном из его концертов. И вот, отклоняя мои комплименты и прочее, он стал настойчиво мне советовать пойти на концерт (еще не объявленный) одной пианистки из Ленинграда, перед которой он-де совершенно ничто, и что это замечательная музыкантша и со странностями: мистически настроена, под платьем носит вериги, и так выступает, и интересно: — по происхождению еврейка, и прочее, и прочее, и он назвал мне мою посетительницу.
Она играла Баха, Крейслериану, несколько вещей Hindemit'a и снова Баха, главным образом органные его хоралы. В антракте я ей послал единственное, с чем из вещей Rilke я мог расстаться и что было у меня под рукой: юношеский сборник слабых для позднейшего Rilke рассказов «Am leben hin» с соответствующей надписью: «Простите, что не знал, кто Вы. Напишите из Ленинграда, переведу все, что захотите». Теперь я получил от нее письмо из Ленинграда, именно такое, как должно было последовать. Но просьбу я ее исполню не скоро, теперь это исполнимо менее, чем еще когда. Но мне хотелось послать ей настоящего, стоящего Rilke и — по ее настроенью. Таковы две книги «Buch der Bilder» и «Geschihten vom lieben Gott». Пришли мне их, если тебе не трудно. И мне это нужно в той скупой духовной деятельности, как это случилось. Я, может быть, при книжках, даже не отвечу ей. Может быть, в порядке той же экономии пошлю ей, если будет время отыскать, мои последние по времени былые музыкальные рукописи. Но вернее, что дам их Neuhaus'у. (…) Он действительно отдал свои рукописи деду, и совершил тем самым непростительную ошибку: при безалаберной, гастрольной, «кочевой» жизни Г. Нейгауз потерял его ноты, и из пастернаковского музыкального наследия для нас сохранились лишь две прелюдии и Соната си-минор. (Соната была опубликована в 1978 году под редакцией Н. Богословского. Первым ее исполнителем традиционно считается В. Фельцман, хотя гораздо раньше эту Сонату исполнил В. Деревянко в Музее Скрябина. Когда я захотел выучить этот опус, отец удивленно спросил: «Зачем играть плохого Скрябина, если можно выучить хорошего?» И на мою долю остались только 2 прелюдии, которые я впоследствии часто играл и в Москве, и в Израиле, и в Германии…) Так и объединила судьба двух еврейских творцов прошлого века: Бориса Пастернака с его влюбленностью в музыку и христианским мировоззрением (вспомним «Стихи из романа»), и Марию Юдину с ее культом Баха, тягой к просветительству, и чисто православным христианством (стоит только прочесть ее переписку с П. Флоренским)…
Она родилась 9 сентября 1899 года в Невеле, недалеко от Витебска. В 14 лет поступила в Петербургскую консерваторию, в класс знаменитой Анны Есиповой. После долгих перепетий пришла в класс Л. Никоаева. Наряду с этим она брала уроки игры на органе и ударных инструментах, занималась у Николая Черепнина дирижированием. В 1923 году начала педагогическую деятельность: с 23-го года в Петрограде, с 1933-го — Тифлисе, с 36-го в Московской консерватории, с 51-го — Институте им. Гнесиных. Часто в воспоминаниях современников можно встретить упоминание о деде, как о человеке «энциклопедических знаний». Мне кажется, Мария Вениаминовна обладала ими едва ли не в большей степени… Быть может, она первая (после А. Швейцера) посвятила часть своей жизни библейским текстам в зашифрованно-цифровом варианте баховского творчества. И Пастернака, и Г. Нейгауза, и Софроницкого, и Юдину объединяла любовь к Искусству, несмотря на очевидные разногласия (например, Юдина буквально горела страстью к исполнению современной, неизвестной советскому слушателю, музыки, в то время, как Софроницкий и дед буквально не переносили даже нововенскую додекафоническую школу).
Юдина приняла православную веру в 1919 году, 20 лет отроду, предварительно изучив на историко-филологическом факультете Петербургского Университета немецкий, латынь, и свободно читая в оригинале Платона, Августина, Фому Аквинского, одновременно подробно изучая произведения русских и немецких философов.
(Не будем забывать, что переход в лоно церкви более чем смелым шагом в годы воинствующего атеизма. А сколько еще таких смелых шагов совершила она на протяжении всей своей жизни…) Уже неизвестно, считали ли ее родные обращение в христианство «предательством», или отнеслись к этому с известной долей либерализма, но Юдина всегда была честной в первую очередь по отношению к себе. Даже если это и вызывало некоторую долю иронии в глазах ее друзей (про недругов лучше промолчать)… Существует легенда (слишком похожая на правду!) о том, как Сталину «понравилась необычным образом появившаяся пластинка с записью концерта Моцарта A-dur N 23 K. 503. Он велел послать пианистке 2000 рублей. Она ответила ему — так она рассказывала Шостаковичу — письмом следующего содержания: «Благодарю Вас, Иосиф Виссарионович, за Вашу помощь. Я буду молиться о Вас Богу день и ночь, чтобы Он простил Вам Ваши великие грехи перед народом и страной. Бог милостив, Он простит. Деньги я пожертвую на ремонт церкви, в которую хожу». Шостакович сообщает дальше, что с Юдиной ничего не произошло» (Лучи Божественной Любви, стр. 17). Нужна была поистине огромная вера для того, чтобы осмелиться отправить подобное письмо такому обидчивому диктатору… А затем, когда в период хрущевской «оттепели» началась травля Пастернака, Юдина играла свою программу в московских консерваторских залах, и, выходя под громкие аплодисменты публики, говорила: «А на бис я прочту вам одно из гениальных стихотворений Пастернака». И … читала. Что, разумеется, привело ее к очередной (ей-то было не привыкать!) опале. Перед ней закрылись лучшие залы Москвы. Но, кажется, Марию Вениаминовну подобные проблемы не волновали. Ей вообще был чужд внешний лоск, стилистические (и обязательные для каждого, кроме нее!) манеры, отличающие ее индивидуальность от личности другого исполнителя, выступления в «престижных» залах, громовые аплодисменты, одобрительные отзывы критики. Всю жизнь она, по воспоминаниям ее современников, проходила в спортивных кедах, рискнув появиться перед самим Игорем Стравинским (в 1962 году) в такой же обуви. Из ее переписки ныне опубликованы самые сокровенные ее мысли. Не устаешь поражаться ее прямолинейности, честности, зачастую — резкости, и всегда — любви. Каждая христианская деноминация исповедует любовь и творение добра как результат веры. Но отнюдь не каждый христианин своей любовью к ближнему подтверждает этот незыблемый догмат в своей жизни. Юдина — подтвердила. Даже на проводах в последний путь Б. Пастернака, когда она, ожидая своего выступления, и недолюбливавшая С. Рихтера как музыканта, бормотала моему отцу: «Ну когда кончит играть этот пианист?!». (Вот из-за чего я действительно не переношу строки Галича «и играли Шопена лабухи…». Ничего себе «лабухи»: Юдина, отец, Рихтер. Сегодня любой концертный зал позавидовал бы такому составу исполнителей…) Любила ли она С. Рихтера как человека? Об этом свидетельствует по-юдински язвительная строчка: «Напрасно некоторые дамы пытаются «навесить» музыкальное пророчество на Святослава Рихтера, это снижает его облик до модного тенора, но, к счастью, он сам предпочитает уединение». Язвительность, остроумие, и — любовь к собрату по Искусству, так непохожие на кажущуюся «наивность» Марии Вениаминовны…
Рамки журнальной статьи не позволяют проникнуть в свободолюбивую личность Юдиной. Однако, хочется еще кое-что добавить. Например, описание панихиды, зафиксированное В. Горностаевой. «Времени на организацию — один вечер. Завтра в полдень панихида в вестибюле (! Г. Н.) Большого зала консерватории. Ни один зал Москвы не согласился проводить у себя гражданскую панихиду Юдиной. Для того, чтобы добиться разрешения даже на вестибюль Большого зала, понадобилось вмешательство Д.Д. Шостаковича. Факт, о котором, конечно, лучше забыть, но забывать все-таки не следует… Итак, на завтрашнее утро я должна созвать музыкантов, чтобы своей игрой они почтили ее память. Твердо зная, кому я позвоню, подошла к телефону… Ведь на панихиде Юдиной не должны выступать случайные люди, но лишь те, кто имеет к ней какое-то отношение… Мне пришлось играть на панихиде первой. Играл Алексей Наседкин, Мария Гринберг, Станислав Нейгауз, Алексей Любимов, Элисо Вирсаладзе, Святослав Рихтер, пела Лидия Давыдова, и почти не говорили. Кажется, слова, речи, были здесь неуместны и фальшивы. Музыка говорила обо всем, что надо было сказать… В это утро на сцене Большого зала репетировал симфонический оркестр филармонии. После репетиции музыканты вместе с инструментами по собственному душевному движению спустились в полном составе вниз и, установив между колоннами стулья, сели, чтобы играть. Зазвучала седьмая симфония Бетховена…»
Так (даже после смерти) травили Пастернака. Так (еще при жизни!) травили Софроницкого, не давая ему выступать в консерваторских залах (объяснение было простое как социализм, и мудрое как капитализм: «… Софроницкий теперь вряд ли будет играть в Большом зале, так как он приносит только убытки, отменяя концерты…»). О заключении и последующей ссылке моего деда исписаны (теперь, когда «можно!») сотни страниц. Но именно их творчество и воспитало в нас тот фрондизм, который позволил нам игнорировать давление жестокости советской власти. Ибо они были — гении. Они всегда были друзьями, объединенными служением Искусству (а в случае с Юдиной и Пастернаком — Богу). И всегда являлись для нас, неоперившихся птенцов — ориентиром того, «что такое хорошо, и что такое плохо».
Опубликовано: 19/11/2007