Се восходим во Иерусалим
Фантастическая повесть
Страницы
3
Итак, сегодня он пришёл один. Признаться, я этому рада. Я люблю гостей. Очень люблю! Да и как можно ИХ не любить? Ведь они — посланники Солнца. Но сегодня лучше бы без гостей. Сегодня у нас очень много работы. Прежде всего, цветы. Мы идём широкой дорогой сквозь царство клёнов, платанов и тополей, выходим к быстрой и бурлящей речушке, воды которой то разливаются в дремотном покое, то срываются неожиданно в каскад весёлых водопадов, то, разбиваясь о гранитные глыбы, пенятся и играют радужными смешинками в сотнях и тысячах мелких брызг, то сужаются, закручиваясь в косичку, и текут тонким шнурочком по тощему каменному ложу, выжидая удобной минуты, чтобы вновь разлиться привольным морем для отдыха и дрёмы. Мы проходим по мостику, перекинувшемуся дугой над десятками дуг маленьких радуг. Сразу за мостиком есть грот. Мы любим здесь посидеть, послушать смех и ворчание водных потоков, расцвеченных ярчайшим, радужным, полнокрасочным чудом. Эти радуги настолько безупречны, что нам никогда не приходится их подкрашивать.
Не то в горах. Иногда из-за утреннего тумана краски семицветных воздушных ворот, раскинувшихся от утёса к утёсу, тускнеют, блёкнут, приходится много возиться.
Ещё больше работы достаётся нам после редких полётов древней птицы-дракона. Тогда полоски на радугах чернеют, и всё небо покрывается чёрными пятнами туч, в которых, как кажется глупым звёздам, они выглядят ярче и красивей. К счастью, древняя птица-дракон выползает на небо не часто. Он говорит, что птица боится Солнца и ненавидит Его. Несчастная! Как можно не любить Солнца?! Милого Солнца! Здравствуй, Солнце!
Сегодня мы не сидим в нашем гроте — слишком много работы. Наш путь вверх по крутым ступенькам. Я так и не научилась их считать. Каждый раз получается новое число. То большее, то меньшее. Я сказала ему об этом. Он смеётся, звонко, как луговой колокольчик, и говорит, что и сам ни разу толком не сумел их сосчитать. И всё-таки ступенек около трёхсот, а, может, и больше. Справа и слева высоко к небу вознесли стройные стволы дурманящие хвойным ароматом сосны. Они никогда не нуждаются в нашей помощи, как и кипарисы на морском берегу. Их цвет всегда зелёный. И всё, что им нужно — это Солнечные лучи. Солнце даёт им жизнь, Солнце даёт им рост, Солнце даёт им потомство. Они неприхотливы, они вечно стоят, стройными кронами к небу, молчаливо, но, от всего сердца славя Солнце. Ах, Солнце! Милое Солнце! Любимое Солнце! Это не только мои слова, это и их слова. Слова всех, кому выпало счастье жить возле Солнца. Так и будут стоять эти сосны сотни лет, пока, всё так же стоя, славя живительную благодать золотых лучей, не умрут, предав свои чистые души свету Солнечного правосудия. А как умру я? Об этом не знает даже он. А он знает почти всё. Он знает даже то, что происходит там… во вчера. Но об этом я с ним говорить не хочу. Мне страшно. Ведь там, в этом «вчера», так темно, туда почти не проникают Солнечные лучи. Может, это и есть смерть? Ах, как страшно. Я даже не могу дальше идти. У меня подкашиваются ноги. Хочется плакать. Это, наверное, потому, что мы зашли в самую чащобу соснового бора. Здесь темно, здесь невольно на щёки сползают слезинки, такие же, как текущие по стволам вековых сосен. Бедные-бедные сосны. Зачем выросли они так густо, закрывая Солнечный свет для травинок и цветочков, для жуков и божьих коровок? За это сердится на них Солнце и не одаривает живительным золотом древние стволы. Только кроны купаются в золоте, Стволы же плачут безутешно, вымаливая прощение за своё неразумное рождение. Вот и я плачу. Почему — не знаю сама. Он утешает меня. Однако, надо идти дальше. Он мне сказал, что там, во «вчера», я совсем ещё не умею ходить. Странно, правда?
Скоро, скоро, ещё несколько ступенек — и будем мы на вершине сосновой горы. А там! Каждый раз поднимаясь сюда, я не могу сдержаться от восторга. Я прыгаю и хлопаю в ладоши, как маленькая. Он говорит, что я и так маленькая, но я не верю. Маленькие цветы, маленькие божьи коровки, маленькие птицы. Но птицы, жуки и цветы не умеют прыгать и хлопать в ладоши при виде залитого Солнцем горного хребта, окружающего кольцом сосновую горку, на вершине которой стоим восхищённые мы. Вернее, он стоит, а я прыгаю. Так бы и осталась здесь на весь день, но у нас очень много работы. Надо идти дальше. По весёлым красного цвета тропинкам идём в горы. Тропинок много. Они то разбегаются, то петляют по альпийским склонам, то вновь бросаются друг другу в объятья. Иногда они открывают на обрывах чудные картинки мира, оставшегося внизу. Там буйство красок и огней. Там много синего, зелёного, фиолетового, красного. А выше, в горах, преобладают золото и голубое. Наконец, тропинки, соединившись в одну широкую красную дорогу, приводят нас в дивную долину. Здесь царство роз. Их тысячи. Красные, белые, оранжевые, розовые, чайные, синие, пёстрые, с крапинами. Огромные и совсем крошечные. Аромат здесь такой, что кружится голова, и я всегда шатаюсь в первые минуты свидания с розовой долиной. Но он всегда рядом. Всегда поддерживает меня. Я знаю, что головокружение скоро пройдёт, пройдёт и восторг от встречи с розами. Нужно работать. Золотыми горячими ножничками мы должны ровнять лепестки, подстригать отросшие шипы. Затем в бирюзовых лейках нужно наносить воды и напоить каждый цветок. Каждый! А их здесь тысячи и тысячи. Если бы не он, я бы одна никогда не справилась. И, конечно же, здесь, наверху, очень явственно чувствуется помощь Солнца. Без этой помощи у меня не хватило бы сил справиться с такой трудной работой. А ведь розы — это не всё. Подрезав, подровняв и напоив, мы должны продолжать наш путь. Выше и выше. В горы. Так высоко, что захватывает дух и щемит сердце. Здесь, на скалистых утёсах, на каменных террасах, нам предстоит подкрашивать небо, помогать бабочкам покидать свои куколки и, наконец, учить птиц песням. Это самое трудное. Почему-то птицы считают, что раз они птицы, то они уже умеют петь. Это заблуждение. Их щебетание лишено красоты, в нём не видно гармонии. Нам нужно научить их этому, научить петь о Солнце. Ведь разве может песня называться песней, если в ней нет Солнца? И вот урок начинается.
Он расправляет своё ослепительно белое крыло, которое в лучах Солнца начинает вдруг играть всеми оттенками известных вселенной цветов. От вида этой цветоигры я часто падала на траву, ибо тело моё не могло вместить таинственной красоты его крыла. А он всегда говорит, что крылья таких, как он, могут лишь на несколько мгновений показать одну миллионную часть истинной красоты, красоты, которую являет собой Солнце. Итак, он расправляет своё белоснежное крыло, и на миг затихают все звуки на свете. Все, даже те, что доносятся из «вчера». Но это безмолвие длится только миг. И вот, нарастая с каждым мгновением вечности, с востока приходит песня. И тогда горы, и тогда реки, и тогда лес и цветы, и тогда птицы, и тогда я, глупая — все мы слышим тайну вселенной: прибой океанов, шум неведомых крыльев, победный клич ветра, шёпот утренних галактик, плеск росинок на зыбких лепестках, музыку усиков божьей коровки, влюблённую песню давно умершего стихотворца. Всё это и многое-многое другое сливается вдруг в одну тихую протяжную мелодию, которую можно не только слышать, но и видеть, и трогать рукой. Ведь эта мелодия — свет и тепло Солнца. Мне делается так хорошо и радостно, что я засыпаю счастливая, заливая траву вокруг себя сотнями тёплых слезинок, в каждой из которых сверкает искорка Солнечного золота. Он берёт меня, уснувшую, на руки и уносит вниз, в мой тихий дом. Он мог бы и в горы перенести меня по воздуху. Это для него пустяк, но он говорит, что для того, чтобы увидеть истину, потрогать красоту, нужно хоть чуть-чуть, хоть малость потрудиться, а главное — пройти свой путь самому.
И вот я сплю на его руках. Мне очень хорошо. Меня вовсе не пугает грядущее «вчера». Это потом я буду бояться. Но пока мне очень хорошо и спокойно. Спокойных снов. Спокойных снов, Солнце! Если тебе только снятся сны. Доброе Солнце. Милое Солнце…
А иногда он приходит не один. Иногда он приводит гостей. Они все очень добрые, от их голов исходят лучи так, что почти невозможно увидеть их лица. С ними всегда спокойно. Я люблю, когда он приводит гостей. Это бывает всегда, когда во «вчера» мне случается особенно больно. А однажды, когда боль была так нестерпима, что я кричала громче горного урагана, он привёл ко мне Женщину. Я даже не увидела Её, а только почувствовала Её приближение. Но за это короткое приближение я готова вечно терпеть «вчерашнюю» боль. И во «вчера» тоже есть женщины. Я не вижу их, но знаю, что они есть. Они все чёрные. Их лица мрачны. Они шепчут бессмысленные слова, и тело каждой из них змеиной петлёй намертво сжимает смерть.
4
К нам в монастырь приезжала моя мама с сестрой Надей. Пожили у меня. Причастились. Первый раз в жизни. Но не всё спокойно у меня на душе. Слёзы, упрёки, уговоры ехать домой. Тесно мне отовсюду. Мама, мамочка, пойми моё сердце! Господи, душу мою смятенную и изнемогающую укрепи! Отцы, старцы святые, помолитесь за меня! Матерь Божия, утешь скорбный дух мой! Да будет на всё святая воля Твоя, Боже мой! Боже мой…
5
Стою я сегодня за прилавком, обычный день, обычная торговля. Подходит тут пузан такой нерусский. Ну, из этих, лиц кавказской национальности. Спросил что-то. Шампунь ему нужен был или гель для душа. Что-то в этом роде. Я, было, кинулась ему товар показывать, как вдруг со спины мне в тело словно бы чья-то рука залезла и всей пятернёй за сердце схватила. Нет, у меня со здоровьем всё в порядке. Кардиологических заболеваний никогда не было. Да и тут не болезнь, а другое что-то. Тоска смертная. Словно погибель моя мне предупреждение сделала, мол, будь осторожна, что-то должно произойти. Со мной? А может, с дочкой? Я, признаться, сразу же о дочке подумала. Тут уж не до торговли. Стала сворачиваться. От хозяина, конечно, нагоняй будет. А что делать? А если и правда что-то с дочкой? Она у меня в интернате живёт. Для детей инвалидов. Я её только на выходные домой забираю. Иначе нельзя. За ней присмотр нужен. Постоянный. А мне ведь работать надо. Помощи-то ждать не от кого. Пенсию государство на дочку выделяет, конечно, но что там той пенсии. А ребёнку витамины нужны, фрукты. Это ведь она сейчас у меня во втором, нет, в третьем классе училась бы. Смотрю на неё порой. Ведь красивая. Парням нравилась бы. Замуж бы хорошо могла выйти. Студенткой бы стала. Я всё сделала бы, чтобы в самый лучший ВУЗ её определить. Внуков бы нянчила. И муж бы мой от нас не ушёл. Он ведь только из-за её инвалидности. Не мог это видеть, не мог с этим жить. Когда Надюша родилась, мы ещё ни о чём не подозревали. С виду нормальный ребёнок. Вес, рост. Всё, как положено. Кричит, как все младенчики, есть просит. Но не узнаёт меня, на игрушечки там, погремушечки не реагирует. Врач перед выпиской её осмотрел, хмурился. А потом диагноз подтвердился: глухо-немо-слепая. Ой, батюшки святы, Матушка Заступница Богородица, наревелась я, напечалилась, а потом думаю, ну, что же, пусть инвалид, но это мой ребёнок. Буду девочку мою любить, может, любовь-то материнская сделает чудо, излечит Надюшу. Мы и имя ей такое дали — Надежда, мол, ставьте себе диагнозы, какие хотите, а ребёнок наш всё равно выздоровеет. Муж мой два года вкалывал на двух работах. Придёт, бывало, поздно и сразу к кроватке. Ласкает, целует Надюшу, а она никак не реагирует. Он заплачет и на кухню курить идёт. Выпивать стал. А однажды сказал мне, что ещё немного — и руки на себя наложит. Ему Надюша, словно приговор за беспечную юность, за пьянство и разврат. Уж не знаю, о каком пьянстве и разврате речь шла, мы когда познакомились, он и не пил почти, но только извёлся муж сильно. Поседел за эти два года. В двадцать семь лет поседел. Однажды так и не пришёл с работы. Позвонил только, сказал: «Я не могу так больше. Прости». Видела его потом пару раз. Да чего там, специально бегала поглядеть. Статный такой. Седая голова только солидности прибавила. Жена у него видная, интеллигентная. Мальчишка ухоженный. Витей зовут. Победителем значит. Три годика ему уже. На велосипеде трёхколёсном разъезжает. Радостный. Губками шум мотора изображает: «Ду-ду-ду-ду».
Ой, ты, Боже мой! Опять плачу. Простите. Я редко плачу. Нельзя. А вдруг дочь услышит? Не ушами, душой. Я ведь слышу её. Не верите? Она в интернате, а я слышу, как она зовёт меня иногда по ночам: «Мамочка… мама…». Я знаю её голос. Клянусь вам. Не тот детский крик в родильном доме, не мычание, когда ударится о кроватку. А человеческий, живой голос. Он у неё, как журчание родничка, как звон маленьких колокольчиков, как песня хрусталя и стеклянной палочки. Чистый-чистый. Я с ней разговариваю по ночам, а она будто слышит меня. Ворочаться перестаёт. Лежит тихо. И даже улыбается. Вот честное слово, улыбается. Я доктору говорила. Он головой качает скептически. Случай, говорит, у вас безнадёжный. Как же это безнадёжный? Без надежды что ли? Так ведь она-то и есть Надежда. Как можно этого не понимать? А ещё профессор, уважаемый человек. Безнадёжный случай. Ха-ха. Сам он — безнадёжный случай.
Об одном жалею, что приходится отправлять Надюшу в интернат. А как иначе-то? Там врачи, присмотр. За моей дочкой особо приглядывают. Попробовали бы не приглядывать. Я почти каждый день забегаю проведать, слежу: ухоженная ли дочь, не мокрая ли. Заодно и других деток попроведаю. Им, сердечным, ещё хуже. Таких инвалидов, как моя дочка, в отделении больше нет. Ну, чтобы сразу и немые, и глухие, и слепые. Но очень много детей брошенных. Кому нужны инвалиды? А я свою не брошу. Моя! Моя Надежда. Мне без Надежды и жить незачем. Без Надежды и человек — не человек, а робот. Я ведь через Наденьку-то в церковь ходить стала, молиться учусь. Батюшка посоветовал покрестить дочурку. А я, дура, не догадалась раньше. Если бы дитё нормальным родилось, небось, сразу покрестила бы. Всё, как у людей. А здесь не всё, как у людей. Здесь ребёнок-инвалид, не такой, как все. А батюшка мне сказал: «Глупости это всё, сестра, дочь твоя — человек, стало быть, образ Божий. А кто знает этот образ? Тайна это великая. Да, может, твоя дочка специально Богом избрана. Может, ей за страдания такие и награда будет побольше нашей с тобой. Не лишай дочь благодати. Покрести. И чем скорее, тем лучше».
Покрестила. Она вообще у меня купаться не любит. Воды боится. Когда её в ванну сажают, она волнуется, мычит. А в церкви вела себя тихо, умиротворённо как-то. Я даже заплакала от умиления. А тот профессор говорит: «Безнадёжный случай». И зачем таких в профессора берут?
Недели две тому это было. Эх, отец, отец. Конечно, мальчонка у него хорошенький. На папу похож. Живчик такой. Педальки на велосипеде так умильно крутит. А моя девочка ходить учится. Ей уже девять лет. А она ходить учится. Несколько шагов уже может пройти. Шатается бедняжка, но идёт. Вцепится мне в руку своей ручонкой и идёт! Если бы вы знали, какое это счастье! Как жаль, что отец этого испытать не может. Такое счастье. Она шажок сделает, а у меня в сердце словно сотня ангелов в золотые трубы трубит. А ведь ещё год назад она и сидеть-то толком не умела. Всё на бок заваливалась. Дочурка моя. Вот вам и безнадёжный случай.
И вот сегодня почувствовало моё сердце неладное. Что-то с моей девочкой. А, может, напридумывала себе? Может, это кавказец на меня повлиял? Я, признаться, боюсь их, кавказцев этих. Может быть, и хорошие они люди, а я вот боюсь. Словно когда-нибудь пересекутся наши дорожки не на рынке, а где-то там, где страшно, где ломаются ноги и разрываются сердца от ужаса и отчаяния. Господи! Пусть мне будет плохо, только храни мою девочку!
Побегу в интернат, а по дороге в церковь. Свечку поставлю. Ведь у моей Наденьки теперь есть свой ангел-хранитель. Ах, как она улыбается во сне.
6
Вчера архиепископ Агафангел рукоположил меня во иеромонаха.
Говорят, где-то у нас в Сибири есть безымянная могила шестидесяти восьми пастырей, замученных большевиками. За веру. Помните, как восхищались мы раньше двадцатью восьмью Бакинскими комиссарами? Как воспевал их Есенин, как скорбели мы по убиенным? В пески, что, как плавленый воск, свезли их за Красноводск. И кто саблей, кто пулей в бок, всех свалили на красный песок. Кажется, так. Они были комиссары или работали в комиссариате. Погибли за веру. Веру в светлое будущее. Честь им и поклон! А могила шестидесяти православных священников занесена снегами в таёжной глуши. И никто не вспомнит ни имён их, ни подвига. Подвига за веру. В Истину. В Бога. Расстреливали их так: по одному подводили к краю глубокой ямы и задавали единственный вопрос: «Веруешь ли?». Достаточно было только раз сказать: «Нет» или просто головой мотнуть, словно муху назойливую отгоняешь. И можно было остаться в живых. Комиссар, такой же, как убиенные в Баку, пощадил бы. Обязательно пощадил бы, и была бы та пощада символом поругания глупой веры отсталых черноризцев в заоблачного бога. И можно было жить, вымаливая у Господа прощение, за эту секундную, мгновенную слабость мнимого отречения. Но вновь и вновь к краю ямы подходили некогда рукоположенные иереи и отвечали одинаково: «Верую!». Под дулами винтовок, на краю могилы, пред косой беспощадной смерти. «Верую!» И тут же смерть махала своей косой, а на место казнённого становился новый батюшка. Шестьдесят восемь. Безымянных. Раба Божия.
Достоин ли я называться священником?
Вчера архиепископ Агафангел рукоположил меня во иеромонаха. Где моя яма? Верую, Господи!
Страницы
Опубликовано: 03/03/2010