Вы здесь

Се восходим во Иерусалим

Фантастическая повесть

Страницы

7

Этим летом ездили мы к брату в монастырь. Честно говоря, ожидали увидеть картину печальную, но то, что увидели, просто в шок повергло. Монастыря, как такового, вобщем-то нет ещё. Вернее, здесь был когда-то монастырь и, наверное, будет, но сейчас — это груда камней, разбросанных на пространстве, когда-то ограниченном крепкими каменными стенами. Сохранилась только часть стены из красных гранитных глыб, которую отчего-то не успели растащить местные жители для собственных построек и власти для постаментов на обелисках. Посреди всех этих руин возведена маленькая часовенка да сколочен барак для проживания монахов. Есть ещё несколько сарайчиков. Здесь у них трапезная, хозяйственный склад, просфорня. Так и живут. Нет, ещё строят каменный храм. Но ни сил, ни средств у них на его постройку нет. Брат говорит, что пока нет. Дак где ж им взяться-то и в будущем? Братии у них семь человек, да плюс ещё пара бомжевастеньких прибилось. Называются трудниками. А по мне, хоть как называй, а бомжи и есть. Да и сами монахи больше на бомжей смахивают. Грязные, неухоженные, одежонка на них ветхая. А хуже всех у братца моего. Я как увидела, так заплакала. Это даже одеждой назвать нельзя — сплошная штопка. В некоторых местах у него латки бечёвкой пришиты, видно, ниток в монастыре не хватает. Сапоги настолько разбиты, что в подошвах дыры со старый пятак, а о каблуках даже воспоминаний не осталось. Да и весь он какой-то заросший, и я до сих пор уверена, что завшивленный. Мама как увидела его, так едва чувств не лишилась. Разрыдалась, вцепилась в него, не оторвёшь. Кричит, убивается, точно по покойнику, а он сияет. Все дни, что мы возле него были, он сиял. В жизни я его таким счастливым не видела. Спросила одного из монахов: «Что это у вас отец Нил так сияет?». Нил — это теперь так нашего Андрея зовут, по-монашески значит. А тот отвечает, мол, наш отец Нил всегда счастливый. Во всех скорбях и бедах. Нет в монастыре более счастливого человека. Как поступил, чуть не прыгал от счастья, так каждый день радостный и ходит. Я монаха этого дальше расспрашиваю, мол, и как же наш Андрюша, простите, Нил здесь поживает? Да как поживает. Хорошо. Всё время в трудах и молитве. То есть как в трудах? А скажем, отдых у вас есть? Есть, конечно, но отец Нил отдыхать не любит. С раннего утра он на службе, затем на послушаниях. Опять служба, опять послушания. В келью далеко заполночь приходит и сразу на молитву, а там и полуночница. Спящим его, кажется, никто из братии так никогда и не видел. Да и в трапезной он гость нечастый. Как же он живёт-то? А вот так и живёт. С Богом, с помощью Божией. Молится. Рассказала я об этом разговоре маме. Та ещё больше плачет и убивается. Надо, говорит, спасать сыночка, пока не погиб он окончательно. Пошли в монастырь, братец как раз на послушании был, дрова для обители заготавливал. Мама перед ним на колени бухнулась, во весь голос кричит, умоляет сыночка вернуться домой, пожалеть её старость, больше себя. Ведь исхудал до крайности, ведь душа чуть держится в теле, ведь глаза — озерца синие — от усталости красной пеленой заволокло, ведь от таких напрягов можно умом тронуться, ведь нельзя слушать глупых церковников, заставляющих страдать молодого, здорового, красивого парня и разрушающих семью, ведь он должен вернуться в мир, жениться, детей нарожать, ведь…

А он вдруг поднял маму, как пушинку, и откуда только в этом скелете, обтянутом кожей, силы взялись, печально глянул в лицо маме, а потом просветлел весь и говорит тихо:

— Мама, сестрёнка. Я ведь только сейчас жить начал. Я до монастыря томился и умом трогаться начинал, до монастыря изводил свою душу до крайности. Если бы вы знали, как хорошо мне здесь. Какие люди рядом со мной живут. Глядишь на них порой и сердце замирает: как могут они — чистые, честные, трудолюбивые, терпеть меня рядом с собой? Терпеть мою лень, моё нерадение, мою немощь в молитве? Как не гнушаются они разговаривать со мной, стоять в храме за одной молитвой? Как доверяют мне, грязному, бесчестному, выполнять послушания? Страшно становится, и стремишься всего себя отдать на служение этим людям, а через них и Богу, ведь они — люди Божии. Если бы вы только знали, если бы вы только могли видеть, что это за люди! Как же я могу бросить их, уехать?

— А мать бросить можно, а семью родную можно?

— У вас, мама, другие дети есть. Более достойные. А со мной вы лишь лиха хлебали. Я же помню, как вы плакали, когда в меня мальчишки камнями кидали. Правильно делали, что кидали, но для вас-то какая боль была. А за семью свою я до конца жизни молиться буду. Все они хорошие. Очень хорошие. Только слепые. Не видят они истинной красоты. Не видят.

Тут и я слово вставила:

— А ты, братец, эту красоту видишь? Ангелов там всяких, святых угодников? Как вообще можно в это верить?

Он усмехнулся печально, опустил глаза и ещё тише говорит:

— Можно и не верить, только вот они, ангелы-то. Летают.

И на небо показывает, а сам чуть ли не взлетает от счастья. И, не поверите, дрогнуло во мне что-то от его слов, страшно стало. Хочется взглянуть туда, куда он указал, а боюсь. Сил нет, как боюсь. И ведь, что самое ужасное — знаю, что если подниму глаза, точно увижу этих ангелов летающих. И заплакала я тут. И мама плачет стоит. И брат. Так и плакали мы. Сколько — не помню. Помню только: опустился братец на колени, ноги мамины расцеловал и просит почти неслышно:

— Простите меня, мама, и отпустите. Я теперь Богу принадлежу, а Вас я всегда любить буду и молиться за вас.

Мама слёзы утёрла, серьёзная такая стоит, отвечает:

— Вижу, сынок, что твёрдо ты дорогу в жизни выбрал. Твёрдо стоишь ногами, твёрже всех моих деток. Что же, живи в монастыре, но мать не забывай.

Она завсхлипывала, но взяла себя в руки и продолжила:

— Как там у вас говорят, когда прощения просят: «Бог простит»? Так пусть же тебя простит твой Бог, а я уже простила. И люблю тебя, сыночек, как прежде, когда ты в детстве мне песенки пел. Надюша, ты не знаешь, маленькой была, а ведь он мне песенки пел колыбельные. Я устану, за день вымотаюсь, шутка ли — столько детей да хозяйство. Прилягу отдохнуть на минутку, а Андрюша тут как тут. По голове меня гладит и поёт. Тихонечко, еле слышно: «Баю-баюшки-баю, не ложися на краю». Мальчик ты мой, храни тебя Бог.

Тут мы опять расплакались, но брату работать надо было, он нас в деревню выпроводил. Ненавязчиво так. Мы в деревеньке жили. Благо, она почти под стенами монастырскими приютилась. Тут мама и осталась пожить. К жизни монашеской приглядеться. Местные-то монастырь не жаловали, но к матери монаха отнеслись сочувственно. Плату за жильё символическую взяли. На целых три месяца мама у сына задержалась, ну, а я домой уехала. У меня ведь семья, работа. Когда с Андреем прощалась, захотелось мне в глаза ему посмотреть. Они у него чудные, синие-синие, как озёра наши русские. И, представляете, за всё моё пребывание в монастыре я как-то не решалась ему в глаза глядеть. Так только. Скользну взглядом, хотя раньше очень любила его глаза. И вот прощаемся, и тут я возьми да и загляни в его чудесную синеокость. И не узнала. Нет, синь всё та же. Взгляд другой. Не на меня он смотрел, не сквозь меня, а, как бы это точней сказать: внутрь самого себя. Говорю, а у самой мороз по коже. Я такого взгляда никогда больше не видела. Сказала маме, а та говорит:

— Дак ведь у него теперь всё время такой взгляд. Молитвенный.

И вот ещё что. Всё время моего с ним пребывания он в руках чётки перебирал. Ни на секунду не останавливался. Помню, меня это покоробило. Вот, мол, важничает, хочет показать, какой он монах. Глядите-ка, с чётками. Пижон. И много позже, уже дома поняла: так ведь это он молился. Представляете, непрестанно. Работает и молится, с нами разговаривает и молится, плачет, смеётся, а всё равно молится. Так и стоит у меня перед глазами его рука, перебирающая исхудавшими пальцами монашеские чётки.

8

Сегодня он принёс мне радость, рассказал об удивительном: оказывается, под Солнцем у меня есть имя. И зовут меня Надежда. Сколько ярких красок, сколько чистых звуков: На-деж-да!

9

Поверьте, мне сейчас тяжело говорить. Всё ещё перед глазами. Словно я всё ещё там, в этом жутком интернате. Словно опять под дулом автомата. Всё время ловлю себя на том, что жду взрыва. Каждую минуту, каждую секунду. Вот сейчас. Появится очередной чёрный бородач и нажмёт секретную кнопку. Безумно страшно. Мы когда сидели там, прижавшись друг к другу, то многие, если не все, думали, что если уж суждено умереть, то поскорей бы. В одном американском кино герой видит на своём зеркале надпись: «Ожидание смерти — хуже самой смерти». И это приводит его просто в паническое состояние. Для нас такое состояние началось, когда боевики стали периодично расстреливать заложников. И знаете, грех, конечно, страшный, но когда они приходили, чтобы казнить кого-то очередного, каждый раз молил Бога: «Господи, только бы не меня». А потом не мог смотреть в глаза соседей. Да и они, признаться, глядели куда-то под себя.

Нас всего с персоналом и больными было человек триста — триста пятьдесят. Мне так, по крайней мере, показалось. А бандитов — человек тридцать. Вооружены хорошо. Автоматы, гранатомёты, а главное — взрывчатки много. Очень много. Они сразу оплели весь этаж проводами, так, что, открыв дверь лечебного кабинета изнутри, можно было вызвать взрыв огромной мощности. Это они нам сами сказали. Там был человек… Простите, боевик, которого называли «воином». Боевики называли. Вот он иногда обращался к нам, к заложникам, что делать, как себя вести, что запрещено, ну, и так далее. Самое страшное, что от действия, вернее, неправильного, на их взгляд, действия одного лишь человека могли погибнуть все остальные. А ведь среди пациентов интерната очень много было детей. Глухих детей, слепых. Им ведь сразу не объяснишь, что происходит. Им в туалет хочется… А как сказать, что нельзя? Ведь они только язык жестов понимают. Им воспитатель стала на руках что-то объяснять, а эти подбежали, прикладами её. Схватили. Хотели расстрелять. Спасибо этому монаху. Он на колени упал перед бандитами, стал объяснять, что к чему. Они ему почему-то поверили. Отпустили женщину. Это ещё до того было, как стали заложников расстреливать. Почти сутки расстрелов не было. Пока были попытки начать переговоры. А они, похоже, с самого начала не хотели никаких переговоров. Нам всё время говорили, что все мы умрём. Всё равно умрём, что живым отсюда не уйдёт никто, что они ждут только команды, знака от аллаха, чтобы всех нас взорвать. Там были две шахидки. Все в чёрном, даже глаза, которые не были замотаны платком — чёрные. Всё равно чёрные, понимаете? Так вот, одна вела себя спокойно, равнодушно как-то. Такой, знаете, робот. Поступит команда на смерть — сделает всё не задумываясь, не поступит такая команда — будет молча переносить волю аллаха. А вторая шахидка — фанатичка — просто ждала, жаждала взрыва. Несколько раз её свои боевики удерживали от самоубийства, вернее, от массового убийства. У неё вокруг талии была обёрнута большая бомба, и там, под полиэтиленовой плёнкой, хорошо были видны металлические шарики, болты. Её потом снайпер одной из первых уложил. Иначе она точно взорвала бы бомбу. Очень хотела это сделать.

Обращались с нами, как с отходами, словно брезговали нами, но выполняя волю аллаха, вынуждены были снисходить до пребывания рядом с нами. Недалеко от меня лежал раненый. Ему ещё в первые минуты захвата перебило обе ноги. Он истекал кровью и сильно кричал, потом стонал долго. Я хотел перевязать его, но мне не позволили. Тот, который назывался «воином», заорал на меня:

— Лежать! Рыпнешься ещё раз, ляжешь рядом с этим, но не с ногами прострелянными, а с башкой безмозглой.

Он всё время нас обзывал всячески. Баранами, безмозглыми идиотами, стадом ослов. Клялся, что превратит этот ср…й интернат в скотобойню. Я очень боялся. Едва он на меня заорал, я сразу же упал лицом вниз и лежал так долго, боясь пошевелиться. Он уже ушёл давно, а я всё лежал. Я ведь не герой. Я маленький человек… А тот раненый так и стонал, почти всю ночь, а к утру умер. И вот тут опять монах этот появился. Когда я упал на пол вниз лицом, он во второй раз перед бандитами на колени бухнулся, стал умолять за раненого. И «воин» опять его не убил, а громко крикнул на всё отделение:

— Все видите? Всем смотреть! Вот как ваш Бог на коленях перед нашим аллахом валяется.

А я не смотрел. Я лежал лицом вниз, боясь пошевелиться. Монаху разрешили помочь умирающему. Но воды не дали. Монах перевязал раненого. Я сам не видел, но мне кажется, что он сделал перевязочный бинт из своей рясы, порвал на лоскуты. Вы знаете, вообще, то, что среди чёрных боевиков, чёрных шахидок был один чёрный монах, ну, одетый в чёрное, как-то помогало нам морально. Вселяло надежду какую-то что ли. А вдруг чудо? А вдруг наш Бог за то валяние на коленях перед шакалами сжалится над ним, а через него и над нами и спасёт нас? Потом уже, когда монаха не стало, и погибла Надежда, меня отчаяние охватило. И не только меня. Многие об этом говорили после. Я сказал, что погибла Надежда. Я не только чувство имею в виду. Там была девочка лет восьми. Полный инвалид, глухо-немо-слепая. Звали её Надей. Надеждой. Монах, когда к нам в интернат приходил, очень любил с этой девочкой поговорить. Долго у её кроватки просиживал. Что-то ей объяснял, словно она услышать могла. И ведь, вы знаете, она словно бы рада была его приходам, даже улыбалась. А ведь он к ней даже не притрагивался. Монах этот последние полгода к нам часто ходил. Служил здесь по воскресеньям во взрослом отделении. Детям подарки носил. Отцом Нилом его звали. Хороший был. Добрый. Я всё хотел поговорить с ним, даже исповедаться, но всё как-то не решался. Теперь вот жалею. Словно потерял в своей жизни что-то очень важное. И уже этого не вернёшь.

А погиб он так. Когда стали заложников расстреливать, то одной из первых схватили эту девочку. Она ходить ещё плохо умела и сразу упала, как только её прикладом подтолкнули, и встать не может. Тут опять монах, словно из-под земли вырос.

— Меня, меня! — кричит, — Меня стреляйте, умоляю. Оставьте ребёнка. Она ведь не видит и не слышит ничего. Какая вам польза от её смерти?

— Верно говоришь, — это «воин» произнёс, — Верно говоришь. Убьём тебя. Пользы больше будет. Ну, пошли.

Отец Нил чуть ли не с радостью побежал в коридорчик, где заложников расстреливали. Последнее, что я заметил — это его пальцы. Они по привычке шевелились, словно перебирая чётки, которые у него отобрали. Вот ведь. Привычка. Увели монаха, и почти сразу раздались выстрелы. Я даже заплакал. Негромко, чтобы бандиты не услышали.

И тут, знаете, словно чудо произошло. Девочка, эта самая — Надежда. Вдруг на ноги поднялась. Самостоятельно. Раньше она этого не умела. Только с чужой помощью. Поднялась, зашаталась, но не упала. И пошла. Шатаясь пошла, в тот самый коридорчик. Все были так изумлены, что не остановили её. И только выстрелы вывели нас из оцепенения. Вот так.

А воды нам почти не давали. Там был кран на этаже. И в палатах. Но вставать не разрешали. И эти провода кругом…

10

Сегодня он пришёл не один. С ним был человек в ослепительно белых одеждах, белее, чем самые белые ангельские крылья. И я его узнала. Его зовут Нил. Я знаю его давно. Очень давно, хотя и не помню откуда. Он радостно меня обнял и посадил к себе на плечо. Нужно было спешить. Сегодня работы не будет. Сегодня мы идём к Солнцу. Прямо к Солнцу. Это самый счастливый день в моей жизни. Здравствуй, Солнце! Милое Солнце. Мы идём.

Рис. Тамары Твердохлеб

Страницы