Церковь приняла когда-то греческий язык, язык межэтнического общения на пространствах Средиземноморья. По преданию, пересказанному Папием и сохраненному Евсевием Кесарийским, Евангелие от Матфея было первоначально написано «на еврейском наречии». Но Четвероевангелие, принятое Церковью, уже представляет собой перевод, отчасти еще устного предания, отчасти каких-то текстов, каких-то записей, — на греческий язык, на язык в общем секулярный, язык, который был всеобщим языком в восточной половине Римской империи...
У Честертона есть поэма, которая называется «Белый конь»; ее герой — Альфред Великий, английский король IX века, защищавший честь своего народа, навыки законности и хрупкое наследие культуры в бурную пору варварских набегов. О стихах Честертона вообще-то не очень принято говорить всерьез, но поэтическое качество «Белого коня» в довольно сильных выражениях хвалил недавно умерший поэт Оден, признанный мастер современной поэзии, притом человек отнюдь не похожий на Честертона по своим вкусам и тенденциям, едва ли не его антипод; тем примечательнее такое суждение...
От легендарных времен Соломона, царя писцов и мудрецов, при котором общие для цивилизованных земель Ближнего Востока культурные стандарты, в том числе навыки мысли и поведения сословия писцов, нашли себе путь в жизнь народа Божьего, и до эпохи эллинизма, породившей девтероканонический эпилог «сапиенциальной» литературы, — константной традиции, о которой мы говорим, остается нерасторжимое единство сакрального интеллектуализма...
Самое первое правило, касающееся общения с Богом, правило, которое должен знать каждый: в этом делании нет места воображению. Как сказала замечательная религиозно-философская писательница нашего столетия Симона Вейль, воображение перекрывает именно те каналы, по которым только и может дойти до нас реальная, действенная благодать. Традиционный язык аскетики именует духовный самообман «прелестью» (тот же корень, что в слове «лесть»). Если грех, вина, суета препятствуют общению с Богом, то «прелесть» подменяет его собой, исключая самую его возможность...
Начнем с вводных слов, предпосланных первой заповеди и входящих в ее текст. Они предваряют, по сути дела, и все десять заповедей как целое — весь «Декалог», как принято выражаться в западном обиходе, или все «Десятословие», как говорили наши предки. Ибо если заповедей десять, как пальцев на руках человека, то говорит в них Слово, неделимое, как воля, приводящая пальцы в движение...
Человек — это существо, которое, во-первых, по определению имеет идею целого и даже слова для выражения этой идеи — to pan, Universum, das All, «мироздание» и прочая, и притом так, что его человеческая сущность радикально обусловлена серьезностью, каковую эти слова и эта идея для него имеют; а во-вторых, тоже по определению, не может этого целого — знать, т. е. сделать предметом информации именно как целое...
В Евангелии мало слов, которые было бы нам так трудно принять и так важно принять, как слова Евангелия этого дня, — о том, что должно «отречься себя» и взять на себя крест. И недаром Господь сейчас же прибавляет укоризну и угрозу тем, кто постыдится Его слов «в веке сем». Это необходимое напоминание, ибо век сей и князь века сего делают мыслимое и немыслимое, чтобы слова об отречении от себя, от своей самости, и путь добровольного принятия креста представить как нечто смешное, или безумное...
В письме Мандельштама к Тынянову от 21 января 1937 года, таком судорожном и трудном, написанном поистине de profundis, из глубины, из бездны, — есть слова: «Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию, но вскоре стихи мои сольются с ней, кое-что изменив в ее строении и составе». Ничего не скажешь — все исполнилось, все сбылось. Предсказание воронежского ссыльного оправдано временем. Стихов его невозможно отторгнуть от полноты русской поэзии...
«Преодоление» тоталитаристского прошлого — это задача, которая теоретически стоит перед всеми народами с подобным опытом, хотя на практике, как мы видим, принимается к сведению далеко не всеми. Один из уроков, который мы извлекаем из анализа тоталитарных безумств, состоит в том, что безумством становится всякая система рассуждений, когда она становится некритичной по отношению к себе...
Я начну с двух недоказуемых предпосылок. Во-первых, канонизация Мандельштама произошла при нас, на нашей памяти. Даже любители его поэзии из старших поколений удивлялись, покачивали головой. Эк же вы, однако; а у нас он был — «мраморная муха», «ужас друзей — Златозуб». Тон благорасположенных мемуаристов — и у этого чудака бывали, подумать только, замечательные строчки. (Даже у Ахматовой ощущается в ее поздней записи 1963 года некоторая оторопь перед отношением к Мандельштаму именно младших)...