«Умирала мать родная...»
Перед самой вечерней инокиню1 Анну срочно вызвали к игумении Феофании. И она поняла — это не к добру. Как видно, на неё уже успели нажаловаться. Разумеется, обвинив во всем случившемся после сестринской трапезы именно её. Хотя, если рассудить по справедливости, как раз она-то была права. Ведь если каждой послушнице, вместо того, чтобы читать за работой Иисусову молитву, вздумается чесать языком, во что превратится монастырь? Анна, как старшая трапезница, была просто обязана обличить этих болтливых девчонок-судомоек со всей подобающей строгостью. Иначе сама оказалась бы невольной соучастницей их греха. А если после этого одна из послушниц надулась, а другая разревелась — что ж, как говорится, правда глаза колет. То ли ещё будет на Страшном Суде, где им придётся отвечать за каждое праздное слово! Опять же, все святые отцы говорят, что терпящим поношения и уничижения ниспосылаются небесные венцы. И «кто нас корит, тот нам дарит». Так что этим дурам следовало бы поблагодарить Анну за заботу о спасении их душ, а не жаловаться на неё игумении, пользуясь её снисходительностью к новоначальным.
Увы, матери Феофании, вот уже второй год возглавлявшей Н-ский монастырь после безвременной кончины прежней настоятельницы, игумении Архелаи, за глаза прозванной сёстрами «бич духовный», явно не хватало строгости. Вернее, она была взыскательна не столько к тем, кто находился в обители «без году неделю», сколько к сёстрам, которые прожили в её стенах достаточно времени, чтобы возомнить себя духовно умудрёнными и имеющими право поучать и обличать младших. Что до Анны, слывшей при матери Архелае образцовой инокиней, то новая игумения, похоже, воздвигла на неё самое настоящее гонение. Ибо многие сестры, пришедшие в монастырь куда позже её, уже были пострижены в мантию, в то время как она всё ещё ходила в рясофоре. Но Анна мужественно несла свой крест. Потому что хорошо помнила: «...все, хотящие жить благочестиво во Христе Иисусе, будут гонимы» (2 Тим. 3; 12). Сколько раз истинные подвижники, подобные ей, были преследуемы лжебратией! Их тоже обходили постригом, изнуряли чёрными трудами, несправедливо наказывали. А они кротко и безропотно несли свой крест, вооружившись терпением и молитвой... Вот и сейчас, идя к матери Феофании, Анна, по их примеру, несколько раз прочла в уме тропарь иконе Божией Матери «Злых сердец Умягчение» и молитву «Помяни, Господи, Давида и всю кротость его». И приготовилась претерпеть неправедный гнев настоятельницы с мужеством и смирением, подобающими истинной рабе Божией.
Однако мать Феофания ни словом не обмолвилась о давешнем происшествии в трапезной. Вместо этого она вручила Анне распечатанное письмо, адресованное в их монастырь. Внутри мятого и заляпанного чем-то жирным конверта находился исписанный вкривь и вкось листок клетчатой тетрадной бумаги. Почерк Анна узнала сразу. Писать так коряво и небрежно могла лишь её старшая сестра Людмила. Впрочем, обычно её звали Милкой. Сама же она, будучи навеселе, гордо величала себя «Милкой-бутылкой».
Сестра сообщала, что их мать недавно выписали из больницы. Сначала подозревали, что у неё инсульт, но потом выяснилось — диагноз гораздо серьёзнее, причём, это даже не опухоль головного мозга, а метастаз из другого органа. По прогнозам врачей, жить ей осталось недолго. И потому Людмила просила сестру приехать, чтобы в последний раз повидаться с матерью. А заодно и помочь поухаживать за ней.
— Благословляю Вас поехать к матери, — сказала игумения Феофания, пристально глядя сквозь очки на замершую в растерянности Анну. — И оставаться с ней столько времени, сколько это будет необходимо. А потом, немного помолчав, добавила:
— И помните пятую заповедь.
В первый миг Анна решила, что ослышалась. К чему это матери Феофании вдруг вздумалось напомнить ей ветхозаветную заповедь: «почитай отца твоего и мать твою, чтобы тебе было хорошо и чтобы продлились дни твои на земле...» (Исх. 20; 12)? Ведь отца она не знала отродясь. И никогда не любопытствовала, кто из гостей и собутыльников матери приходился ей отцом. А мать... Она давно уже не считала матерью женщину, которая в своё время произвела её на свет. Ведь та была неверующей и некрещёной. Мало того — в книжке с подробным перечислением грехов, по которой Анна готовилась к исповеди, не было ни одного пункта, который нельзя было бы применить к её матери. Так неужели после этого Анна обязана соблюдать по отношению к ней пятую заповедь?..
Анна добиралась до родного города около суток. В битком набитом плацкартном вагоне бренчала гитара, хныкал ребёнок, а пассажиры, забыв о том, что на дворе — Великий Пост, уплетали скоромное и обильно запивали его пивом, перемежая возлияния громкой болтовнёй. Анну мутило и от этих пошлых разговоров, и от тошнотворного запаха пива и жареного мяса, и от вида ухмыляющихся, чавкающих, рыгающих, плоско острящих попутчиков. Она чувствовала себя рыбой, выброшенной на берег и задыхающейся без живительной воды. Или, скорее, нелюбимой овцой, посланной за это на растерзание в волчью стаю. Анна вынула было из сумки каноник и попыталась вычитать иноческое правило, однако при таком шуме сосредоточиться на словах молитв было невозможно. Тогда она завернулась с головой в одеяло и попробовала заснуть. Однако прошло немало времени, прежде чем она наконец-то забылась сном. И, как поётся в песне, мало ей спалось, да много виделось.
Анне приснилась какая-то женщина в белой сорочке, лежащая на металлической кровати, похожей на больничную койку. Черты её светлого, буквально сияющего лица, были неразличимы. Зато другая женская фигура, стоявшая поблизости, была словно одета мраком. Она стояла на самом краю узкой пропасти, из которой вырывались языки пламени. Как ни странно, женщины, разделённые огненной пропастью, беседовали между собой, однако о чем именно — Анне не удалось расслышать. Но ей почему-то подумалось, что это умирающая мать умоляет дочь-грешницу покаяться и жить по Божиим заповедям. Возможно, потому, что недавно она слышала старинный духовный стих о том, как «умирала мать родная», и перед кончиной уговаривала дочь посвятить себя Господу. Да, девушке, имевшей такую мать, стоило только позавидовать... А вот у неё все наоборот. Она — инокиня, живущая во благочестии и чистоте в стенах святой обители. А её мать как жила, так и умрёт безбожницей и нераскаянной грешницей.
И тут Анну вдруг осенило — а что, если этот сон является знаком свыше? Ведь бывали же случаи, когда Господь в сонных видениях открывал Свою волю праведным людям... Но что же он означает? Уж не то ли, что она должна обратить к вере свою умирающую мать? Да, несомненно, это так. Иначе не объяснить, почему Милке удалось разыскать Анну, а игумения Феофания благословила её поехать к матери, и вдобавок, снабдила деньгами. Все это не может быть лишь случайным стечением обстоятельств. И вот теперь она приедет домой и убедит мать креститься. Какая же небесная награда ждёт её за это! Ведь в Священном Писании сказано, что «...обративший грешника от ложного пути его спасёт душу от смерти и покроет множество грехов» (Иак. 5; 20). Мало того — когда игумения Феофания узнает о том, что Анне удалось обратить в Православие свою мать, всю жизнь косневшую во грехах, она наконец-то поймёт, что была к ней несправедлива. И непременно пострижёт её в мантию. А вдобавок переведёт из трапезниц в благочинные.
Дальнейшие события подтвердили, что Анна не ошиблась. Ибо, едва она разгадала, что означает её сон, как враг людского рода принялся строить ей козни. Сперва Анне пришлось разыскивать дом, где жили мать и сестра. Потому что за время её пребывания в монастыре старые панельные «хрущёвки» в этом районе успели заменить на высотные новостройки. Правда, вскоре выяснилось, что нужный ей дом все-таки уцелел... Потом Анна долго стояла на лестничной площадке, пропахшей сыростью и мочой, то барабаня в знакомую обшарпанную дверь, то изо всех сил нажимая на кнопку звонка. Однако из квартиры доносились лишь громкая музыка и неистовый хохот, словно тамошние обитатели потешались над попытками Анны проникнуть внутрь. И тогда она поняла, что опоздала. Наверняка, пока письмо шло до монастыря, её мать уже умерла. А встречаться с вечно пьяной Милкой ей совершенно не хотелось. Анна уже начала было спускаться вниз, как вдруг дверь распахнулась. На пороге, держась за притолоку, стояла лохматая старуха в спадавшей с её костлявых плеч грязной ситцевой сорочке. Некоторое время она вглядывалась в Анну... и вдруг углы её рта задрожали, и она протянула к ней дрожащие руки. Кажется, она что-то говорила, но её голос тонул в раздававшемся за её спиной оглушительном хохоте...
Лишь тогда Анна поняла, что перед ней — мать.
Как же она радовалась приезду Анны! Даже согласилась выключить телевизор, чтобы несущиеся из него громкая музыка и хохот не мешали их беседе. Да и зачем он ей, когда сейчас с нею Анна, её любимая девочка, её младшенькая... Как же она скучала по ней! И вот Анечка приехала, и теперь все у них снова будет хорошо. А телевизор пусть отдохнёт. Ведь она его и включает только потому, чтобы не было так страшно одной в пустой квартире. Особенно ночью — после больницы она отчего-то стала очень бояться темноты и одиночества, так что, бывает, даже спит с включёнными светом и телевизором... Милка-то опять где-то шляется... А самой ей ни убрать, ни приготовить... да и готовить нечего — пенсия только через неделю будет, а то, что оставалось, Милка забрала. Сказала — на продукты, да, как ушла вчера вечером за ними в магазин, так и пропала. Видно, снова запила...
— Мама, — с трудом выговорила Анна непривычное для неё слово. — А ты вспомни — чья она дочь? Кто её такой воспитал? Неужели ты не понимаешь, что сама во всем виновата?
Мать с недоумением посмотрела на неё:
— Так что же мне теперь делать, Анечка?
Анна уже собиралась ответить: «покаяться и уверовать в Господа», как вдруг входная дверь громко хлопнула и послышался хриплый женский голос:
— Эй! Что случилось? Есть тут кто живой?
Вслед за тем в кухню с дурацкой ухмылкой на опухшем лице ввалилась Милка. И, заговорщически подмигнув Анне, водрузила на стол рваный пластиковый пакет, из которого извлекла бутылку с плескавшимися на дне остатками водки, а также кусок весьма подозрительного на вид чебурека.
— Эт-то т-тебе, мам... С приездом, монашка! Слушай, у тебя сотни взаймы не найдётся? Чес-слово, вечером отдам...
Спустя десять минут Анна уже шла по улице к ближайшему магазину. Разумеется, не за бутылкой, хотя Милка прямо-таки сгорала от желания выпить за приезд любимой сестрёнки. А просто за продуктами. Потому что иначе им пришлось бы сидеть голодными. Ведь по милости Милки в доме было, как говорится, хоть шаром покати... Вдобавок, она хорошо помнила, что «от ласки у людей бывают совсем иные глазки». Мать Феофания настаивала на том, чтобы она помнила пятую заповедь. Что ж, если это нужно для того, чтобы мать крестилась, Анна будет вести себя, как примерная и любящая дочь. Лишь бы только эта спившаяся дура из вредности чего-нибудь не выкинула...
И опять опасения Анны подтвердились. Когда она втаскивала в квартиру сумку, битком набитую продуктами, Милка встала на пороге, преграждая ей путь. И, косясь в сторону кухни, где сидела мать, зашептала Анне на ухо, обдавая её густым запахом перегара:
— Только не смей ей говорить, что она скоро умрёт! Слышишь, не смей!
Попытка Анны устроить некое подобие идиллического семейного ужина с треском провалилась. Милка, исподлобья поглядывая на сестру, вполголоса негодовала на то, что «монашка» заставляет их соблюдать какой-то свой Великий Пост, а потому не купила ни мяса, ни водки. В конце концов мать, устав от её ворчания, заявила, что Милке стоило бы порадоваться приезду младшей сестры, а не бранить её. В ответ та разразилась потоком брани, причём досталось не только матери, но и Анне. За несколько минут Милка выложила все, что думала о сестре-эгоистке, которая удрала в монастырь, вместо того, чтобы помогать им с матерью... а ещё называет себя верующей... знаем мы таких верующих... И Анна поняла: эту истеричку нужно любой ценой выпроводить из дома. Причём, как можно скорее — иначе она сама не выдержит, и, объятая праведным гневом, по примеру Святителя Николая Чудотворца, влепит ей пощёчину... Решение созрело быстро — она вышла в коридор и принялась нарочито громко рыться в своей сумке. Милка сразу смолкла и шмыгнула из-за стола вслед за Анной. А спустя несколько минут она уже стремглав неслась вниз по лестнице, сжимая в кулаке пожертвованную неожиданно раздобрившейся младшей сестрёнкой сотенную купюру...
Теперь уже ничто не могло помешать Анне поговорить с матерью по душам. Для надёжности она заперла дверь на щеколду и вернулась в кухню. Мать сидела у окна, глядя на Милку, крупной рысью несущуюся в сторону ближайшего магазина.
— Бедная, — вдруг промолвила она. — Что-то с ней будет, когда меня не станет... Одна надежда, что я ещё долго проживу. Вот и Мила говорит, что я скоро поправлюсь. Ей врачи так сказали...
— Нашла кому верить! — вскинулась Анна, недовольная тем, что матери вдруг вздумалось жалеть Милку. — Поправишься... на тот свет отправишься. Врёт твоя Милка!
Мать испуганно уставилась на неё. И Анна поняла — она очень боится умирать. Мало того — подозревает, что Милка скрывает от неё правду. Иначе бы она не стала говорить Анне, что надеется прожить долго. Она надеялась — это подтвердит и младшая дочь. Но, если Анна скроет от неё правду, — ещё вопрос, пожелает ли она креститься. Нет, она должна сказать ей в лицо все, что скрывает от неё Милка! И, когда мать узнает, какие муки ожидают её после смерти, она непременно захочет избежать их, приняв Святое Крещение!
— Что ты на меня так смотришь? — огрызнулась она, видя искажённое страхом лицо матери. — Да, врёт твоя ненаглядная Милка! А мне она написала, что у тебя рак! Так что смерть твоя не за горами, а за плечами. Поняла!
— Анечка... — прохрипела мать. — Не надо... Мне сейчас плохо станет... Дай таблетку... она в комнате лежит, на столике...
— Плохо, говоришь! — крикнула Анна, взбешённая тем, что мать ищет предлог прервать их разговор. — Погоди, в аду ещё хуже будет! Знаешь, что там ждёт таких, как ты?
И она принялась рассказывать о муках, которые ожидают после смерти безбожников и нераскаянных грешников. Таких, как её мать, как Милка... Она говорила с таким упоением, словно воочию видела то, что творится в преисподней. И не замечала, как побледнело лицо матери и посинели её губы, как звякнула, упав на пол, чайная ложечка, которую она держала в руке... Но вдруг её пламенную речь прервал неистовый грохот — кто-то изо всех сил колотился в дверь и дёргал её снаружи так, что она ходила ходуном. Ещё миг — и сорванная дверная щеколда со звоном упала на пол. А вихрем влетевшая в квартиру Милка бросилась к матери:
— Мама, мама, что с тобой? Тебе плохо? Мама! Что ты с ней сделала? Ты! А ну, пошла отсюда!
В следующий миг она сорвала с вешалки Аннино пальто, подхватила с полу её сапоги и сумку и вышвырнула их за дверь. А затем с невесть откуда взявшейся силой вытолкнула перепуганную Анну на лестничную клетку, запустив вслед купленной на её деньги бутылкой водки. Хрупкая посудина разлетелась вдребезги, заглушив стук закрываемой двери и лязг ключа в замке. Анна немного постояла на лестнице, прислушиваясь к доносившимся до неё плачу и причитаниям Милки. А потом молча оделась и стала спускаться вниз.
Когда она оказалась на улице, то поняла — случилось непоправимое. Теперь ей придётся возвращаться в монастырь. Как же она объяснит игумении Феофании, отчего приехала так рано? Наверняка та заподозрит неладное... Но самое главное: теперь Анне не видать ни небесных наград, ни пострига в мантию. Её мать умрёт некрещёной. Напрасно она поверила своему сну — вот и обманулась. Хотя все-таки что же он означал? Почему-то Анна была уверена — в увиденном ею сне имелся некий смысл.
Она уже подходила к вокзалу, как вдруг возле ярко освещённой витрины какого-то магазина в неё на полном ходу врезалась полная дама в кургузой косматой дублёнке, короткой юбке и облегающих лаковых сапогах до колен. Незнакомка грязно ругнулась... и вдруг схватила Анну за плечи:
— Ой, Анюсик, это ты? Ты откуда и куда? Давай, пошли ко мне! Ты не представляешь, как я рада тебя видеть!
Анна долго вглядывалась в ярко накрашенное лицо с полускрытыми густым слоем тонального крема морщинами, пока, наконец, не признала в его обладательнице свою школьную подругу Клару, некогда первую красавицу в их классе, предмет напрасных воздыханий многих мальчишек и даже самого учителя физики Петра Емельяновича... Сейчас Кларе, как и Анне, было далеко за сорок, хотя, судя по её виду, она изо всех сил стремилась казаться двадцатилетней девушкой. Впридачу, от неё, как говорится, за версту разило духами и сигаретами. Никакого желания идти в гости к такой особе Анна не испытывала. Впрочем, перспектива дожидаться ближайшего поезда в холодном здании вокзала была не лучше. Анна подумала — и решила все же отправиться в гости к подруге. Однако при этом не поддаваться ни на какие её уговоры относительно спиртного и скоромной пищи. Пусть Клара воочию увидит, какая бездна отделяет тех, кто живёт в святых обителях, от погрязших в грехах мирян!
Спустя полчаса Анна уже сидела на кухне у Клары, чинно потягивая чай без сахара. А хозяйка, после безуспешных попыток накормить подругу кремовым тортом, смачно уплетала его за двоих. И при этом болтала без умолку:
— А ведь я тебя сразу узнала! Знаешь, Анюточка, а ты совсем не изменилась: все такая же симпампушечка. Слушай, а это правда, что ты теперь в монастыре живешь? Наверное, ты уже там самая главная, да? Как это называется? Игуменша, кажется... Да, такой красавице и умнице только игуменшей и быть...
От этих слов Анна чуть не разревелась. Какое там «самая главная», если мать Феофания даже не хочет постричь её в мантию! Какая же это несправедливость! Да живи она в другом монастыре, её бы уже давно постригли и сделали казначеей или благочинной. Или даже игуменией... А здесь её не только не ценят, но ещё и издеваются над ней. Видите ли, этой взбалмошной игумении вздумалось отправить её ухаживать за мамашей-симулянткой и спившейся старшей сестрой, которые и в Бога-то не верят! Так почему она, инокиня Анна, должна возиться с ними?
Клара сочувственно кивала головой. Да, она прекрасно понимает Анну. Ведь и у неё не жизнь, а сплошные проблемы. На работе платят мало: уборщица в банке и то получает куда больше, чем она, бухгалтер со стажем. И замуж она выходила трижды, и потом трижды разводилась. Всем этим мужикам нужно одно: кучу детей да жену-прислугу. А почему она должна горбатиться за плитой и стиркой пелёнок? Сколько у неё знакомых женщин, с которых мужья, как говорится, пылинки сдувают! И делают за них все по дому, а они только красятся да ногти полируют. Да, повезло же этим дурам, хотя они ей и в подмётки не годятся! Не зря же сказано, что дуракам — счастье. Только ей одной всю жизнь не везёт...
Они засиделись на кухне за полночь. И чем дольше продолжалась их беседа, тем больше она сводилась к взаимным сетованиям на судьбу и осуждению всех и вся. В конце концов на столе появилась водка, и Анна сама не заметила, как сделала первый глоток... А потом, продолжая жаловаться на судьбу, на несправедливую игумению, на глупую мамашу и спившуюся Милку, снова и снова наполняла стопку и, глотая пьяные слезы, откусывала от бутерброда с колбасой...
Назавтра они обе проснулись в прескверном настроении. И Клара сразу же напустилась на Анну. Это по её вине она вчера выпила лишнего, и вот теперь у неё болит голова и отекло лицо. Как же она завтра сможет работать? Разве так поступают с подругами? И вообще, Анне нет дела до того, как она несчастна. Она всегда думала только о себе, а не о других. Так пусть тогда убирается назад в свой монастырь! Только там таким и место! А ей её нисколечко не жаль.
После этого Анна около суток просидела на вокзале в ожидании поезда. А потом почти столько же времени ехала в битком набитом, шумном плацкартном вагоне. Правда, теперь её уже не раздражал вид болтливых подвыпивших попутчиков. Потому что Анна начинала понимать — напрасно она осуждала и презирала их, и свою мать, и Милку. Ведь сама она оказалась ничем не лучше их. Вернее, даже хуже. Ведь её праведность, которой она так гордилась, оказалась шита белыми нитками. Она верила, что достойна небесных благ, а на самом деле стояла на краю бездны...
И тут Анне снова вспомнился её сон. Выходит, это она была той женщиной, стоявшей над огненной пропастью! А окутывавший её мрак на самом деле царил в её душе... Теперь Анна уже не думала, кем могла быть другая, одетая светом, женщина, виденная ею во сне. Потому что ей стало страшно. Ведь это всегда страшно — заглянуть в тёмные бездны собственной души... Но в этот миг словно чья-то ласковая рука погладила её по голове, и Анна провалилась в тот глубокий сон без сновидений, который один поэт давно минувших времён назвал «бальзамом болящих душ»2. Правда, её душе он все-таки не принёс исцеления...
Как ни странно, в монастыре словно не заметили её отлучки. Даже игумения Феофания не любопытствовала, почему она вернулась так рано. Хотя теперь Анна не боялась рассказать ей правду. Как не боялась и возможных последствий своего рассказа.
Спустя три недели до Пасхи её снова вызвали к игумении Феофании. И опять настоятельница вручила ей распечатанное письмо, написанное знакомым размашистым почерком Милки, и адресованное в монастырь:
«Дорогая моя сестрёнка Анна! Сегодня пятый день, как умерла наша мама. После твоего отъезда она очнулась и стала меня просить пойти в церковь и позвать к ней батюшку. Мол, ей как можно скорее нужно креститься. И рассказала мне, что видела, будто лежит она как бы в больнице на койке, а и по ней, и под ней грязь рекой растекается. А рядом стоит женщина, вся в чёрном, как монашка. Лица её не видно, только, говорит, я сразу поняла, что это моя Анечка. А между нами — пропасть, и из неё огонь так и пышет. Вот я и подумала — видно, это оттого, что Анечка крещёная, а я — нет. А она стоит, и не то плачет, не то говорит что-то, жалобно так, словно страшно ей одной, вот она меня и зовёт... Да разве ж я свою доченьку брошу?.. Нет, ради неё я должна креститься. Тут и я задумалась — а как же я маму брошу? Нет уж, если она собралась креститься, так и я тоже крещусь. Наутро побежала я в церковь, нашла батюшку, его отец Пётр зовут, и все это ему рассказала. Он в тот же день пришёл и крестил нас обеих. После этого у мамы сразу такое лицо светлое сделалось! А назвал он её вместо Лилии — Сусанной, мол, это имя тоже означает «лилия», а меня вместо Милки назвал Людмилой. Когда батюшка уходил, мама его просила, чтобы он за тебя молился. Мол, Анечка такая хорошая, такая добрая, вот она меня и уговорила креститься. А, как он ушёл, легла и сказала: все, теперь и умирать не страшно. И заснула... не проснулась. Отец Пётр её и отпел, а денег ни рубля не взял. Он меня уговаривает жить при церкви и по хозяйству там помогать. Так что, может, я потом тоже, как ты, монашкой стану. А что я на тебя тогда накричала, так прости за это — очень мне маму жалко стало... Твоя сестра раба Божия Людмила».
Анна стояла и плакала навзрыд. Теперь она поняла, кем была та, одетая светом, женщина из её сна. То была её мать, которую любовь к дочери привела к Богу. Ведь «...Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нём» (1 Ин. 4; 16). Какой же пример любви и всепрощения подала ей, умирая, мать родная!
Наступившее молчание нарушила мать Феофания:
— Какая же Вы счастливая, Анна, что у Вас была такая мать. Мы будем молиться за неё. И вот ещё что. Я намерена ходатайствовать перед архиереем о Вашем постриге в мантию. Так что к Пасхе Вы станете монахиней.
Не поднимая глаз, Анна произнесла:
— Я недостойна.
[1] Инокиня — здесь — послушница, над которой совершен так называемый «малый» постриг в рясофор, предваряющий принятие собственно монашеского пострига (пострига в мантию) с произнесением соответствующих обетов.
[2] Перифраз цитаты из трагедии В. Шекспира «Макбет», акт 2, сцена 2, в переводе С. Соловьева.
Опубликовано: 10/04/2011