Родное пепелище
Дима смотрел на дорогу, в сотый раз обдумывал ситуацию и ругал себя: ведь он с самого начала знал — нужно ехать одному, Ольгу брать нельзя. Он сразу так решил, едва поговорил с агентом, лощеным молодым человеком этой их новейшей формации — безупречный костюм, модный галстук, аромат одеколона. Мальчик улыбался, говорил приветливо и предупредительно, в сущности, был «приятным во всех отношениях», и почему-то бесконечно раздражал Диму, как раздражало его все, что относилось к «ним», продуктам новой эпохи. Они мыслили сугубо практическими категориями, не вдаваясь в сложности жизни, им все было ясно, уж они-то знали, где искать успех и счастье, а где не стоит, и это они придумали слово «лох» для всех, кто не был на них похож. Они же подлетали к незнакомым людям на улице, деревянно-заученно улыбались, поздравляли с «праздником» и вручали под сурдинку комплект чудо-ножей или авторезку для салата. Они продавали недвижимость, книги, продукты и услуги, сидели в магазинах и офисах и ковали, ковали личное благополучие. Они читали книги в мягких обложках, бульварные газеты, смотрели юмористические передачи, и смеялись шуткам, едва услышав которые, Диме хотелось плеваться.
Он очень старался не иметь с ними дела, еще с того самого момента, как навсегда рухнула их прежняя жизнь. Он так кропотливо, вдумчиво и любовно писал свою диссертацию! Ни одного черного шара, поздравления, рукопожатия, сияющее Олино лицо где-то в ближних рядах, банкет, ожидание нового, «ну, Дима, теперь докторская, материала хватит» — и в несколько дней его любимое детище превратилось в обычную бумажку, большую, правда, положенного для кандидатских стостраничного объема. А место — какое у него было место. Заместитель заведующего кафедрой. Может, кому-то такая титулатура и казалась громоздкой, но для него каждое из трех слов звучало музыкой! И, между прочим, добыл он его не только трудом и потом, но и талантом, это все признавали. Ну, если и не все, то в способностях ему точно никто не отказывал. А потом оно перестало существовать, это замечательное место, по причине ликвидации той самой кафедры. Нет, должность была, конечно, только оплачивалась совсем по-другому, и кафедра осталась, просто носила теперь звучное и маловразумительное имя «кафедра политологии». Дима понятия не имел, что это за неведомый гибрид. У него было не так уж много принципов, но имеющиеся считались незыблемыми. Стало быть, следуя одному из них, он не мог учить других тому, о чем не знал сам.
Заведующий, вальяжный, пожилой профессор, уговаривал его: «Ну, что Вы, Митенька, Вы же не ребенок, сколько всего было, пройдет и это. Откуда такой максимализм — раз, и все бросить? Кому будет хуже, Вы — способный человек, молодой ученый, подумаешь, название сменилось, попреподаем, что скажут, и подождем. Где наша не пропадала!». Его-то, как раз, нигде не пропадала, он был из разряда «непотопляемых». И сейчас он, профессор, прежде всего, о себе заботился, такого заместителя, как Дима, было поискать. За его спиной «учитель и наставник» мог спокойно жить, особо не утруждаясь скучной кафедральной повседневностью — это была Димина стезя.
В чем профессор был прав, так это в том, что «Митенька» ребенком не был: он имел за спиной полных тридцать лет прожитой жизни, жену и двоих детей. Поэтому ушел, невзирая на уговоры: из-за детишек, которых надо было кормить, и из принципа — раз моей работе грош цена, то и до свидания, пойду торговать, как все. И пошел. На кафедру даже ни заглянул ни разу, хотя бывшие коллеги звали регулярно, и было слышно, что у них дела поправились: институт стал платным, еще что-то появилось, гранты или как там теперь говорят. Но он ничего не хотел об этом знать, с ними, ребятами с кафедры, добрая Оля беседовала - особенно долго с профессором. Он иногда спускался со своего Олимпа и звонил, жаловался на пошатнувшееся здоровье, Оля сочувственно охала, слушала про то, что «некому, совершенно некому его заменить, вот, если бы Митя», и проявляла чудеса воображения, придумывая, почему мужа никогда нет дома — а он стоял тут же и делал знаки руками.
- Может, вернешься? — Говорила она, повесив трубку. — Владислав Степанович так плохо себя чувствует, а, кроме тебя, он никому не доверит кафедру.
Дима почти не злился, простота она, конечно, хуже воровства, но Олина наивность его, скорее, умиляла.
— Оленька, и ты в это веришь? Как бы он себя не чувствовал, на пенсию он отправится только вперед ногами.
— Дима!!!
— Оля! Знаю, что говорю, уж можешь мне поверить! А если серьезно, даже слышать об этом ничего не хочу, уходя — уходи, и не надо меня уговаривать.
Сколько за это время мест поменял, уже и сам не вспомнил бы — все, понятно, у «них», в коммерческих структурах, как они изящно выражались. А, по сути, торговал на огромном базаре, которым теперь была его страна — все продают и покупают, от мала до велика, вот только откуда оно берется, то, что продают, непонятно. Ну, да ничего, на наш век хватит, так нынче рассуждали. Несколько месяцев даже какую-то новейшую технологию сварки предприятиям продавал, это он-то, который в прежние любил ввернуть словцо о своем техническом дебилизме, и о руках, которые «у него не из того места растут». Вот, мол, гуманитарный человек, парю в эмпиреях, не до гвоздей с унитазами! Ничего, освоил, оказалось, руки у всех в этом лучшем из миров из одного места растут: мерил, чертил, в цехах на коленках ползал под жуткими механизмами, которые только в «Хронике дня» до этого видел, жизнь, она еще и не то заставляет делать. И делал — но почти с отвращением, через «не могу».
Друзья тоже свои специальности побросали, но без надрыва, кое-кто даже с удовольствием. Иные так поднялись, как на этом их новоязе выражались — дома строили, из-за границы не вылезали, квартиры покупали, вместо традиционного шашлычка какое-то неясное барбекю жарили. И советовали, сочувствовали, даже искренне, похоже, насколько теперь это было вообще возможно. «Свое дело, старик, заводи», — говорили, в наемниках много не заработаешь. Ну, много, не много — у каждого своя мера, кому-то тарелка супа каждый день — в радость, а кому-то без бриллиантов не прожить. Им в последние годы хватало того, что он зарабатывал. И дело свое у него уже когда-то было, он его любил и делать умел — рылся в архивах, истину по крупицам собирал, других, кому интересно было, учил. А раз жизнь его призвание отобрала, то все остальное, работы эти, которые без конца менял — это для семьи, чтобы выжить, разве можно было из них что-то свое сделать? Хорошо еще, с годами ненависть к тому, чем приходилось заниматься, поутихла, даже что-то похожее на удовольствие порой просыпалось: все-таки не дебил, столько лет работал, понятно, что новое дело узнал, а разбираться в том, что делаешь, всегда приятно — даже, если работа эта и не твоя, и ты уверен, что не для нее на свет появился.
А когда на нынешнем своем месте осел, еще больше полегчало, здесь он плавал, как рыба в воде, хоть и нервов ему это стоило, и передышек почти не бывало. Фирма, где он уже несколько лет трудился, торговала молочными продуктами, Дима занимал вполне приличное положение и назывался модным словом «кей-каунт» — отвечал за работу с сетями, ключевыми клиентами, иначе говоря. Имел в подчинении кое-какой народ, для них имелись свои словечки, от которых его тошнило, правда, в последнее время неявно, так, подташнивало — менеджеры, мерчендайзеры. Последнее словцо — закачаешься, а, если попроще, девочки и мальчики, которые следили, чтобы продукцию в магазинах нормально было видно, стеллажи и витрины оформляли, а он с них спрашивал, если что вдруг было не так.
Конечно, слово пришлось нарушить — то, которое себе когда-то дал — с «ними» дела не иметь. А как быть, когда они повсюду? У него весь отдел этого племени, одна девочка только, Ирочка, из старой московской семьи, студентка, подработать пришла, чтобы родителям помочь — отец заболел сильно, первую группу инвалидности получил, вот и пришлось дочке потрудиться. Дима однажды видел, как она в перерыве Ремарка читала, он аккуратно через плечо заглянул. Она смутилась, вздрогнула: «Дмитрий Андреевич, перерыв уже кончился? А я зачиталась…» «Нет, нет, Ира, читайте, мне просто интересно стало, что это Вы читаете с таким интересом, вот и позволил себе заглянуть. Извините, плохая привычка — смотреть через плечо. А вообще-то, Вы — молодец. Хороший вкус». «Вам тоже нравится?» «Конечно, мы на этом выросли». Но это она одна такая была, Оксана, хорошенькая, светловолосая куколка, он про себя ее Барби называл, ему выдала однажды.
— Дмитрь Андреич, вот Вы, говорят, много по истории знаете.
— Кое-что знаю, — улыбнулся он. — По истории.
— Тогда скажите, мы вот с Маратом поспорили. — Марат согласно закивал. — Он говорит, война два года шла, а я говорю — три, не меньше, раз миллион человек погиб. Да?
Ему едва плохо не стало. В то время, когда ему было столько, сколько этим ребятам, любой, самый тупой, школьник знал «сорок первый — сорок пятый», чего угодно мог не знать, но это! И «миллион погиб» — это с какого потолка?
Дочь хмыкнула недоверчиво, когда он дома об этом рассказал.
— Пап, ты в писатели подался? Не может такого быть, только в юморесках!
Она заканчивала институт, была влюблена, собиралась замуж и витала где-то не здесь.
— Не, Даш, ты не права, — вздохнул сын. Он только недавно закончил школу, и память об экзаменах была еще жива. — У нас, знаешь, один парень не знал, сколько лет в веке.
— То есть как? — Дашкины светлые бровки удивленно поднялись. Какая же она хорошенькая, неужели придется отдать ее чужому мужику!
— А вот так! Он какие-то даты перепутал, напрочь, его спрашивают, ну, чтоб помочь, «Саша, а вообще, сколько лет в веке?» А он отвечает: «Ну, лет примерно семьдесят…» Так что, пап, тебе еще повезло!
— Жуть какая! — Дашка серьезно, по-старушечьи, покачала головой. Она казалась себе очень взрослой и много повидавшей. — В наше время такого не было!
«А уж в наше, доченька, и подавно», — подумал Дима. Да что толку сетовать, все равно теперь их власть!
А Ольга словно и не замечала ничего этого. Руку положит на его ладонь, посмотрит своим прозрачным взглядом, от которого у него до сих пор иногда сердце сжималось, и скажет.
— Митя, ненависть — непродуктивное чувство. Это ведь несчастные дети, у них ни образования не было, ни воспитания. Их надо жалеть, и учить, видишь, как хорошо, что ты им в начальники попался!
Он смотрел на нее с жалостью. Это ж надо столько лет прожить и такое говорить!
— Кого учить? Чему? Да они тебя сами научат, как жить надо, а наша наука для них — тьфу!
— Ну, что ты, Митенька! Люди инстинктивно тянутся к хорошему, ведь спросили же они тебя о войне, значит, им не все равно!
— Оля, я тебя умоляю, небось, поспорили на банку пива, вот и весь интерес.
Она умолкала, замыкалась, глядела на него с укоризной и легкой обидой, а он все думал — ну, почему у него так? Другие называют жен «моя», ругаются, смеются, ссорятся, мирятся, и все как-то просто, без затей. А он всю жизнь думает, как бы не ляпнуть что-нибудь не то, не обидеть, иной раз, вроде, и не сказал ничего, а у нее на глазах — слезы, и руки подрагивают, и на тонкой шее синенькая жилка дрожит. И хочется треснуть кулаком по столу, и рявкнуть: «Я — мужчина, я вас всех кормлю, и будь добра, терпи, раз замуж пошла, и не сжимайся в комок, ничего такого не происходит, подумаешь, какая тонкая-звонкая!».
По молодости и стучал, бывало, и кричал — а толку? Она все равно не злилась, из себя не выходила, не ругалась. Глядела глазами раненого олененка, заплакать могла, это да — но даже голоса не повышала. Ему бы, наверное, легче стало, если б она ему в том же духе ответила, так нет же! Когда он из берегов выходил, уходила в комнату, молчала, всхлипывала тихо. Ему казалось иногда, это оттого, что она его не любит, ну, и не рассматривает всерьез, даже поругаться не хочет, как другие. И он чего только не делал, чтобы эту ее броню пробить: в компаниях при ней напивался, к другим женщинам приставал, придирался и выяснял отношения. Однажды до того дошло, что она кушетку к двери своей приставила, боялась, как бы он ночью к ней не ворвался. И так по-дурацки получилось: на дне рождения были, у старого друга, пришли веселые, он еще в лифте поцеловал ее, и шарфик с головы упал, она засмеялась — звонко, переливчато, как прежде. Дети были у бабушки, он так ждал, когда они, наконец, домой войдут. Сели на кухне, он бар открыл, налил себе рюмочку, стали вечер вспоминать, и вдруг, слово за слово, будто кто его под руку толкал — такая сцена ревности получилась, что жена в комнату убежала, он стучал, пытался дальше продолжать, вот тут она кушетку и приволокла. Он слышал, как она всхлипывает, молотил в дверь и требовал ответа, а она только повторяла: «Митя, опомнись, прошу тебя, мне страшно!». Ну и ладно, решило тогда его гаснущее сознание, боишься, и, пожалуйста, не очень-то и хотелось, кругом полно женщин — страстных, веселых, живых, а не таких вот не от мира сего, еще заплачешь, да поздно будет, сиди там за своей дверью, спи одна на своей кушетке. Так он себе говорил, подливал в стакан «аква вита» и чувствовал себя одиноким свободным волком.
Утром, едва продрал глаза, вспомнил: что-то произошло, нехорошее. Голова болела, мысли путались. Да, с Олей поссорились, она ушла, вот поэтому он и лежит на раскладном кресле в детской. Встал, пошатываясь, дошел до их комнаты — дверь распахнута, никакой кушетки. Он позвал.
— Оля!
А сердце бухало где-то у горла, и в ушах звучал чей-то злорадный, квакающий голос: «Что, доигрался, допек жену, так тебе и надо!» Он сел на диван, погладил мягкий ворс. Покрывало лежало на кресле, Оля, как всегда, забыла про него. Обычно он раздражался на это, сам брал покрывало, нарочито аккуратно заправлял, а она смущалась: «Извини, Дим, забыла…». А сейчас это казалось ему жуткой ерундой по сравнению с тем, что случилось — она ушла, и он даже не знает, где ее искать.
Слава Богу, в дверь позвонили. На пороге стоял его самый старый друг, тот, у которого они вчера были на дне рождения. По иронии судьбы, он был женат на Олиной лучшей подруге. Вошел, оглядел Диму с головы до ног.
— Однако…Ты способен информацию воспринимать?
В голосе друга звучало что-то неприятное. И пусть, чем хуже, тем лучше, раз Оля все равно ушла. Он потер затылок и сказал.
— Попробую…
— Попробуй, — ответил друг. — Во-первых, меня Оля прислала, она у нас. Дрыхнешь без задних ног, а жена телефон оборвала. Во-вторых…
Дима не дал ему договорить. Чувство облегчения мгновенно сменилось острым приступом ревности — «у нас» или « у него»?
— Почему у тебя? Вы что…
— Дурень ты, — друг отодвинул Диму и прошел на кухню. — Дай-ка я тебе чаю сделаю, а ты посиди.
Боевой настрой у Димы почему-то пропал. Правда, пусть сделает чаю, что-то ему нехорошо, надо бы прийти в себя.
— Ты что ж делаешь, чучело?
— Я?! Помираю…
— Так тебе и надо. Не будешь над женой издеваться. Помрешь, хоть за приличного человека замуж выйдет.
— Я издеваюсь? Окстись, еще друг называется. Это она меня всю жизнь мучает!
— Платон мне друг, знаешь ли, а истина дороже. А истина в том, что ты дурак…Ну, что ты с ума сходишь? У тебя жена — поискать, а ты и ее изводишь, и сам доходишь. Ты бы видел ее сегодня утром, когда она к нам примчалась!
— Любит она как же! — Сказал Дима уже не очень задиристо. — С чего ты это взял?
— С того, хотя бы, что она осталась с тобой, когда все рухнуло, помнишь, по урокам бегала, сама детишкам шила, на даче пахала и сеяла. Да, или нет?
Он прав, конечно, так оно и было. Ни разу за эти годы она его не подвела, ни в чем не упрекнула, подругам не позавидовала. Растила детей, готовила, встречала с работы — настоящая жена, ничего не скажешь. Но что-то было такое, из-за чего он всегда тревожился. Все казалось, это — не ее роль, кухарки и хозяйки, ей когда-нибудь наскучит ее играть, она повернется и уйдет, а он останется.
— Да, — ответил он. — Но это — чувство долга, привязанность, еще что-то. А я ее люблю!
— Ты? Нет, это она тебя любит, а тебе этого мало, ты хочешь, чтобы она тебя любила так, как тебе хочется.
— А кому нет? Любому надо, чтобы его любили так, как хочется.
— Ладно, думай, как знаешь. — Другу надоело толочь воду в ступе. — Что мне Оле сказать?
Что сказать? Ведь даже близкому человеку не объяснишь, как иногда он смотрит на нее и видит — она где-то не здесь, и не достучишься. И о чем она думает? Ему хотелось ворваться туда, куда она от него убегала, в этот непонятный «внутренний мир». Но он не знал, как — вот и бился в дверь по-своему. А, может, и правда, она не от него уходит, просто по-другому не умеет? Он представил, как она всю ночь не спала, ворочалась, прислушивалась, наверное, плакала, как потом на цыпочках в прихожую пробиралась, бежала по пустым воскресным улицам в чужой дом — и ему стало мучительно жалко ее, и стыдно. Да что же это такое, почему нельзя просто любить и радоваться, почему всегда надрыв и слезы? Может, потому, что в любви люди для себя чего-то ищут, а не другому отдают?
Он тогда поехал к другу, забрал Олю, они помирились, вечером привезли детей, купили торт, гроза прошла на этот раз. Сейчас, с годами, он ее лучше научился понимать, хотя и нынче бывало по-всякому, иногда на ровном месте искры высекали — первым делом, он, конечно. Смотрят, например, телевизор, сюжет — про то, как детишек теперь трудно воспитывать, и показывают советский детский сад — аккуратные малыши в шапочках и пальтишках, взявшись за руки, идут на прогулку. Выкрашенные веранды, песочницы, карусели, приветливые воспитательницы — идиллия. И тот же садик сейчас — по площадке бродят собаки, карусели искорежены, в дырявых верандах гуляет ветер.
— Ох, какая жизнь была! — Привычно вздыхает Дима.
— Что ты, Митя? — Серые глаза жены удивленно раскрываются. — Это было общество тотальной лжи! А из лжи ничего нельзя создать.
— А теперь общество тотальной правды, да? — Дима чувствует, что начинает заводиться. — Поэтому процветает всякая шваль!
— Процветают самые разные люди. И разве в этом дело? Ты можешь не лгать и жить, а тогда нельзя было. Мы даже Достоевского оценивали с точки зрения того, что он внес в свержение существующего строя.
— Ну и что? Написала, что просили, в частной жизни человек мог оставаться, кем хотел.
Она печально качала головой.
— Вот это-то и плохо. Человек не должен двоиться, троиться, множиться. Получается разорванное сознание: дома — один, на работе — другой, в церкви — третий, с друзьями — четвертый, и так до бесконечности. Это — шизофрения.
— Шизофрения — ваша нынешняя жизнь.
— Жизнь у нас общая, слава Богу.
Они мирились, уходили со скользкой почвы мировоззренческих вопросов на твердую землю бытовых проблем, но шрамики оставались, ныли и болели, и часто он думал: «Нет пророка в своем Отечестве, даже здесь, в родном доме, любимая, до малейшей черточки знакомая женщина — порой, как с другой планеты».
В последние годы она зачастила в церковь. У нее и раньше пара иконок была — маленьких, без окладов, она их в шкаф ставила. Иногда он заставал ее перед ними. Она вздрагивала, оборачивалась, но ничего не объясняла. «Неужели молится? Ну, пусть, чем бы, как говорится, дитя не тешилось…»
А потом, как-то незаметно, каждое воскресенье в церковь стала ходить, и на все праздники. Он, бывало, еще спит, а она уже шуршит тихонько, собирается.
— Ты куда? — Сквозь сон спросит.
— Я в храм. Хочешь со мной?
— Я с тобой всегда хочу. Но у меня всего два выходных. Так что уж я посплю лучше.
И не ходил. Нет, он вообще-то всегда знал, Кто-то жизнью управляет, и за ним присматривает, в том числе. Он даже обращался туда порой, когда совсем плохо было, или, наоборот, хорошо: «Господи, помоги! Слава Тебе, Господи!» Но почему надо непременно в церковь идти, чтобы это сказать, Дима не понимал. Конечно, если ей так лучше, пускай, но он-то здесь при чем?
Потом и ребята стали с Олей ходить, перед сном молились у себя в комнате, он зайдет «спокойной ночи» сказать: сын — в кресле читает, а дочка у икон стоит, с книжечкой красненькой, шепчет что-то. Или она — на кухне, а он в комнате молится. Он выходил, ждал, когда закончат, удивлялся, но не спрашивал ничего, как-то не по чину, все равно сказать ему тут было нечего. Однажды только у Дашки поинтересовался.
— И что, вы каждый вечер молитесь?
— Стараемся…
— Это правильно, надо же во что-то верить.
Она подняла голову, посмотрела на него внимательно, это же надо, какая стала взрослая, подумалось почему-то.
— Во что-то, папа, совсем необязательно. Мы не во что-то верим, а в Кого.
— Ну, — Дима слегка смутился, — это ваши высокие материи. Я в этом не силен, я все больше о земном.
— Зря ты так, папа, пошел бы как-нибудь с нами, мама бы так рада была!
Да? Неужели? Мама помнит о его существовании?
— Ты думаешь?
— Я знаю. И даже очень хорошо.
Потом у него на работе были неприятности, могло и увольнением закончиться, и он дрогнул — пошел с ними. Были Святки, в храме елочки стояли, пахло хвоей, свечами, еще чем-то душистым и приятным, священники в белом, хор поет, отовсюду образа смотрят — сам не заметил, как два часа прошло. С тех пор стал бывать, даже исповедовался иногда, правда, легче становилось, причащался постами, как-то постепенно привык. С батюшкой, можно сказать, почти подружился, вполне оказался адекватный человек, бывший филолог — без пяти минут коллеги. Заповеди выучил, ведь вот интересная штука, всегда был уверен, что их наизусть знает, в конце концов, образованный же человек, он, между прочим, даже спецсеминар «Библия как исторический источник» посещал. Но, когда батюшка спросил, только «Не убий», да «Не прелюбодействуй» вспомнилось, по размышлении, правда, еще «Не укради» возникло. Негусто получилось, так что специально выучил потом.
Но выучить — одно, а жить…Вот и сейчас он смотрел на дорогу, слушал Олю, вспоминал агента и все то, что он ему говорил, а в душе что-то свербило и не давало сосредоточиться. «Это все из-за Ольги, нечего ей было с ним ехать, как всегда, дал слабину, надо было делать, как решил». Дима, в который уже раз, развернул перед собой все доказательства того, что он действует правильно. Деньги им нужны? Нужны, да еще как! Дашка выходит замуж, как у них в семействе принято, по любви — парень только институт закончил, в школе работает. Конечно, школа хорошая, и нагрузка — по максимуму, да еще уроки частные дает, а все равно, не озолотишься. А дети пойдут? И Саша, первый курс, будет, не будет стипендия, неизвестно, а одни учебники сколько стоят, и одеться надо, и с друзьями-девушками встретиться. Так что не лишние они, эти денежки, прямо скажем.
С другой стороны посмотреть. Ну, не продаст он дачу, что будет? Ездить каждые выходные? И отпуск проводить? А если не ездить, все зарастет, дом, дощатый, рано или поздно сгниет, и всю эту красоту они детям оставят? Недвижимость — оно хорошо, конечно, да только она еще должна пользу приносить, а не только радость, вот я — собственник земли, правда, с братом-сестрой, да их детишками. Оля наверняка скажет — нехорошо, не по-людски как-то, родители строили, думали, для него, а он, единственный сын, вот как поступает. А детей в такое положение поставить, что они или передерутся, или все равно продадут, это хорошо, по-христиански?
Он держал руль, привычно контролировал дорогу, а мысли текли, и, чем ближе они подъезжали к старому дому, тем неуютнее ему становилось. Ему однажды сын сказал, во время какой-то ссоры: «Ты, папа, всегда виноватых ищешь!». Похоже, прав был Сашка, он так и делал, когда ощущал себя виноватым сам. А сейчас и искать не надо было, вот она, сидит рядышком, смотрит вокруг и говорит.
— Митенька, смотри, Турылино!
«Ах, какая радость», — так и хочется сказать. Но он молчит, только чуть крепче баранку сжимает. Вот лирических воспоминаний ему сейчас и не хватает!
— Помнишь, мы с ребятами на даче жили, когда Сашке еще года не было, он заболел, я перепугалась, ты сюда за врачом ездил. Такая милая женщина, прямо земский доктор!
У тебя все или милые, или хорошие, или чудесные, на худой конец, а ему как быть, при его малой любви к человечеству? Хотя та докторша и, правда, была приятная. Он вез ее на старенькой отцовской машине, и она, воспользовавшись тем, что у нее есть транспорт, по пути заехала еще к двум детишкам. Смотрела их внимательно, не торопясь, давала инструкции мамам, писала рецепты, а он переминался с ноги на ногу, и представлял, как Оля держит на руках угольно-горячего Сашку, Даша дергает ее «повисуй со мной», «поигвай со мной», а жена почти не слышит, и все смотрит в окно, и прислушивается к каждому звуку. Наконец, они приехали, докторша, уютно-ласково приговаривая, осмотрела Сашу, поинтересовалась Дашкиными рисунками, погладила бледно-зеленую Олю по плечу и сказала: «Успокойтесь, мамочка! Скоро будут у мальчика новые зубки, вот и все. Чудесный крепкий малыш, через пару дней все забудете, как страшный сон». Так и вышло. Они потом еще неделю прожили на даче, ходили за грибами, Оля катила коляску, натыкаясь на корни, он вел Дашку, маленькие ножки упорно топали, глазки вглядывались в покрытую мхом, прошлогодней листвой и иголками землю, и они даже умудрялись что-то находить. Вечером, закрывая глаза, он видел перед собой лес, мшистую траву и прикрытые листьями грибы.
Вот этого он и боялся: воспоминаний, разговоров, возвращения в прошлое. Он принял решение, оно было разумным и правильным, и ему оставалось совсем немного, чтобы доделать начатое. Года не прошло, как умерла мама, а за год до нее — отец, и он, единственный сын, уже два месяца назад вступил в права наследства. Двухкомнатную квартиру он, понятно, решил отдать Дашке, надо же молодым где-то жить, а вот с дачей все оказалась не так просто. Он знал, родители никогда бы его не одобрили, они долго и кропотливо строили этот дом, разбивали грядки, возделывали клумбы, сажали деревья и кусты. По осени привозили варенье, кабачки, яблоки, капусту и соленые огурцы, вздыхали, что, вот, мол, опять редко ездите, ну ничего, вот, когда сами будете хозяевами…Оля бы, наверное, ездила и хозяйничала, но с его мамой это было не так-то просто. Больше нескольких дней жена не выдерживала: мамин напор, постоянные советы, делай это, не делай то, а вот мы в свое время, могли выбить из колеи любого, а уж о его нежной, мягкой Оле и говорить нечего. Она молчала, но он видел, как она буквально завядает на глазах — молчит, грустит, водит пальцем по скатерти, смотрит в окно и забывает надеть детям шапки или завязать шнурки. Тогда он брал свое семейство и увозил под каким-нибудь предлогом. Через некоторое время они возвращались, но напряжение витало в воздухе, и он все время боялся взрыва.
Последние лет пять они вообще не появлялись на даче — дети выросли, проблема кислорода уже не стояла так остро, как прежде, родители постепенно утратили к грядкам интерес, предпочитали отдыхать, в охотку ухаживать за цветами и пестовать газон, а, значит, перестали нуждаться в их помощи так, как раньше.
Когда мама уже лежала в больнице, Оля приезжала к ней каждый день, а в последние дни дежурила ночами. Дима и Даша иногда подменяли ее, она уезжала неохотно, все боялась, они что-нибудь сделают не так, но, едва добиралась до своей постели, падала и засыпала, как убитая. «Ну, что ты так надрываешься, — говорили ей подруги. — В конце концов, что уж такого хорошего ты от нее за свою жизнь видела!» Оля искренне удивлялась: «А что плохого? У нее просто характер трудный, так от этого только ей самой тяжелей, но я же знаю, она нас всех всегда любила и старалась сделать, как лучше». «Ну да, а получалось, как всегда».«Получалось по-разному, как у всех, и вообще, какое это имеет значение, когда человек при смерти?»
Ему мама успела слова медсестры передать, которая за ней ухаживала:
— Молодец Вы, такую дочку хорошую вырастили!
— А я ей говорю, это — не дочка, а невестка моя, так она даже не поверила. Где это, говорит, интересно, таких невесток выращивают? Где-где, отвечаю, нигде не выращивают, Бог дает. Как говорится, не у всякого жена — Марья, а кому Бог даст.
Помолчала, вздохнула.
— Повезло тебе, Дима. Ты уж ее береги.
«Поняла, наконец, — хотел он сказать. — А то все недостатки выискивала». Но не стал, Оля не поняла бы его, ей прощение легко давалось, не то, что ему.
Вот и не мог он ей сказать, что решил продавать дачу. Сам нашел фирму посолиднее, связался с агентом, хоть и не хотелось к «ним» обращаться, но рационализм взял верх, все-таки самому объявления давать, ждать, покупателей искать, документы оформлять, опять же, да он и понятия не имел, сколько это родовое гнездо может стоить.
А мальчик оказался толковым, разворотливым и хватким — иметь с ним дело было даже непротивно. Однако выяснилось, что у Димы ответов на вопросы было маловато. Отопление? Он не знал: раньше была печь на кухне, а в доме только обогреватели, но, вроде, потом родители поставили какой-то котел. Или не успели, только собирались, он не спрашивал, как-то не сложилось. Туалет? Фундамент? В каком состоянии участок? Сказать особо было нечего. Собственно, агент и не настаивал. «Могу съездить, хоть завтра, все запишу, оценю!» Соблазнительно, конечно. Не надо вообще ни о чем думать, все за тебя сделают. Но он не мог так поступить, все-таки в последний раз он должен был сам туда приехать. «Нет, спасибо, — ответил Дима. — я съезжу, посмотрю, как там что, может, в порядок приведу, и Вам перезвоню». «Хорошо, — с готовностью согласился молодой человек, видимо, их учили не давить на клиентов сверх меры, — решайте, ждем Вашего звонка».
Дима понимал, узкое место — это Оля. Он не мог от нее скрыть, что собирается на дачу, а, если скажет, она обязательно захочет с ним, подумает, он просто хочет съездить, осмотреться, что-то сделать. Надо бы сказать ей честно, что с дачей решил расстаться, но язык не повернулся. Вот и едет теперь в обществе жены, и злится — на себя, на нее, на эту жизнь идиотскую, которая заставляет решать. А Оля, как нарочно, радуется всему, как ребенок, через каждое слово «а помнишь», глаза светятся, из прически прядка выбилась, и она ее все время за ухо заправляет — девчоночьим жестом, который он так любил. Но только сейчас его это совсем не радует.
В поселке было тихо, только где-то, довольно далеко от них, стучал молоток, и жужжала бензопила. «Строится кто-то, — подумал Дима. — Хотят к сезону успеть. Скоро и у нас новые хозяева строиться начнут, вряд ли оставят старый дом». Ох, опять эти мысли, какая разница, кто что сделает!
Он открыл старую калитку, как ни странно, дом казался довольно свежим, видно, в свое последнее лето отец успел его покрасить. Земля еще дышала, лучше было наступать на плитки, иначе ноги быстро промокнут. Ласковое апрельское солнышко скользило по кустам, пробивалось сквозь ветки старых яблонь, согревало бутоны тюльпанов и нарциссов.
Он стоял и смотрел на свой дом и маленькую кухню за ним, в конце дорожки, окруженной кустами разросшихся флоксов: когда они строились, кухню разрешали ставить только отдельно. Старый стол, за которым когда-то пили чай, еще крепко стоял на своем месте, только краска на нем и на скамейках рядом слегка облупилась. На пока еще голых клумбах были видны только изящные фиолетовые цветочки: «мускарики», вот что это такое, вспомнил он, и к горлу подкатил комок. Он почувствовал легкую руку на своем плече, обернулся. Оля подошла к нему совсем близко и уткнулась носом в его куртку. Он ласково погладил ее по волосам. Она подняла лицо, и он увидел, что она плачет.
— Ты что?
— Я подумала — целая жизнь прошла, Митя. Вот и твои ушли, и дети выросли, а дом стоит, и можно приехать, и все вспомнить. Наши тоже когда-нибудь будут нас также вспоминать.
О, Господи, вот этого он и боялся. Как ей объяснить, что сказать? Ладно, не сейчас. Уж очень давно они не стояли вот так! Он еще раз погладил ее по голове, вытер слезы.
— Ну, давай разбираться?
Она кивнула. Они вытащили из сумки продукты, открыли кухню, газ, слава Богу, был, остался с прошлого года. Оля встряхнулась, еще пару раз всхлипнула и начала готовить обед.
Дима ходил по участку, осматривал дом, нашел даже чертежи — в тумбочке, у родителей в комнате. Отец когда-то давно ему показал, где они лежат. «Запомни, ты — будущий хозяин!» «Да брось ты, отец. — Ответил он тогда. — Нашел о чем думать. Живи до ста лет!» Отец в то лето был еще крепким, Дима — молодым, и о таких вещах думать не хотелось. А теперь вот пришлось. Дима вздохнул, сложил бумаги в папку. Комната выглядела так, словно родители ненадолго вышли, и скоро вернутся. Аккуратно застеленные кровати, круглый стол с кружевной скатертью, гобелены на стенках, «чтобы было теплее спать», говорила в детстве мама, старинный, светлого ореха, сервант, ковер на полу. Диме тоже захотелось плакать. Кто-то придет сюда, чужой, посрывает гобелены, выбросит старую мебель, а, может вообще построит новый дом, и ничего не останется от его детских воспоминаний, их первых с Олей семейных лет, топота маленьких детских ножек, вечерних чтений и долгих прогулок.
Он пошел на кухню, встал на пороге. Оля стояла у стола, что-то резала.
— Оленька, — сказал он вдруг тихо.
Она вздрогнула и обернулась.
— Ох, Митька, ты меня напугал. Я не слышала, как ты вошел. Голодный? Сейчас садимся.
Он подошел, потянул ее за руку.
— Конечно, голодный. Но я хотел тебе сказать кое-что.
Она вытерла руки, посмотрела встревоженно, присела рядом с ним.
— Да, Митя, я слушаю.
— Оля, я не сказал тебе сразу. — Он вздохнул поглубже и выпалил. — Я хотел…хочу продать дачу. И сюда ехал для того, чтобы посмотреть, что здесь вообще-то есть.
В конце концов, нет ничего тайного, что не сделалось бы явным, он сказал, и ему сразу стало легче.
Она, кажется, не удивилась. Вздохнула легко, улыбнулась и погладила его по руке.
— А я знаю. Я это сразу поняла, когда ты вдруг решил сюда поехать.
Какая догадливая! Хотя, чему удивляться, они столько всего пережили вместе, друг друга не обманешь, когда все так, как у них.
— Ну и что? Что ты об этом думаешь?
Она помолчала. К бою готовится? Не стоило бы, он сейчас не боец. Села поближе, положила голову на плечо.
— Ты знаешь, что я думаю. Хорошо бы лишние деньги иметь. Но ведь мы без них жили как-то. А тут — родное пепелище.
— Угу. Скажи еще, и отеческие гробы.
Она не приняла шутки, ответила серьезно и грустно.
— В каком-то смысле. Здесь твои родители — везде. Ты и сам это знаешь.
— Но это всего лишь кусок земли с куском дерева! Вообще-то, ты так должна рассуждать, как христианка.
— Нет. — Она покачала головой. — Не так. Этот кусок земли, как ты говоришь — их воплощенная любовь к нам. Люди по-разному это делают: в красках, словах, еще в чем-то, а кто-то — строит дом, растит сад, возделывает землю. Уходят одни, приходят другие, и свеча не гаснет. А ты продашь этот дом, ребята продадут еще что-нибудь, их сверстники — тоже, кто — дом, кто — землю, кто — иконы, и кругом останутся сплошные Иваны, не помнящие родства.
Он посидел, помолчал.
— Оль, — ему вдруг стало легко, словно она указала ему пути для отступления, которых он не видел раньше. — Оль, ну, а что мы с этим пепелищем будем делать?
Она посмотрела на него удивленно.
— Как что делать? Будем ездить на дачу. Ходить за грибами. Жарить шашлык. Посадим пару грядок. Я разведу цветы. А первым делом, покрасим забор — он совсем облупился.
— Да? А я не заметил!
— Вот видишь! Облупившийся забор, между прочим, снижает рыночную стоимость дома. — Она засмеялась. — Надо вырабатывать хозяйский взгляд!
— Ты думаешь? Ладно, давай обедать. Завтра порешаем — утро вечера мудренее.
Хорошо он это сказал, а то подумает еще, что так запросто его убедила. Все-таки он — глава семьи, и последнее слово — за ним.
Она не спорила.
— Конечно, давай обедать. Давно пора.
…Утром Оля сорвала букетик мускариков — «Дашке понравится», положила его в машину на заднее сиденье, фиолетовые головки на безликой фабричной обивке казались ярким пятном из другого мира. День был пасмурный, но от этого запах весны, влажной земли, пробивающейся зелени ощущался еще сильнее. Дима завел машину, но не трогался.
— Подожди минуту, — вдруг сказал он. — Я сейчас.
Действительно, утро вечера мудренее. Он взял папку с документами, быстро вернулся к дому. Два раза повернул ключ, прошел через террасу в комнату. Постоял, посмотрел, потом вздохнул и достал документы из папки. Положил их на верхнюю полку маленькой тумбочки.
«Вот и все», — подумал. «Надо только не забыть Сашку предупредить, где документы лежат — мало ли, вдруг решит когда-нибудь дачу продавать».
Закрыл дверь, легко, как когда-то, сбежал по скрипнувшим ступенькам.
Что-то нужно с крыльцом делать. Ну, будет день, будет и песня. Он чмокнул Олю в щеку, завел машину и тронулся с места.
Опубликовано: 11/12/2007