Сапоги
Светлой памяти моего папы
Сашку, как всегда, разбудило солнце. Вставать совсем не хотелось, но и спать было невозможно: оно било прямо в глаза и нагревало маленький топчанчик, на котором он лежал, до того, что под утро Сашка был уже весь мокрый. Он поднял вспотевшую голову.
Ну, конечно, он так и думал: Аля с Ванькой безмятежно спали. Аля, положим, совсем малявка, ей положено спать на лучшем месте, а вот Ваньке почему так везет? Спит на полу, это ж ведь как здорово, и солнце на него не светит. Подумаешь, на два года старше! Зато Сашку всегда выбирали командиром, еще когда можно было в солдат играть, потому что он — справедливый и не плачет, а Ванька, чуть что, сопли и слезы. «Тебе надо было девкой родиться!» Это ему дед Степан сказал, у которого они теперь жили. Правда, Ванька был добрый, он брату все уступал, даже мертвую ящерицу, из-за которой Ваньке все завидовали, он младшему сразу отдал, только тот попросил. И потом, его, Сашку, никто не дразнил, ну, не было про него стихов, а Ваньке все кричали:
— Иван, балован,
Куды ж ты шагаешь?
— В райком, за пайком
Хиба ж ты не знаешь?
Правда, теперь про райком не покричишь, теперь — война. В Красную Армию играть нельзя, про папу вспоминать вслух нельзя, про дом — тоже. Но Сашка знает, папа — партизан, дед Степан с мамой про это разговаривали, а он за печкой сидел и все слышал. Но ничего спрашивать не стал, он понимает, про что можно говорить, а про что — нельзя. И Ваньке ничего не сказал, он-то сразу проболтается — «простая душа», так его папа называл.
А без папы плохо. Мама теперь почти все время плачет. Аля, дурочка, тоже вечно заведет свое нытье: «Я к папе хочу, когда папа придет?» Он даже тычка ей однажды дал, чтобы замолчала, так она еще хуже заревела, и мама на него рассердилась. А он думал как лучше.
И домой так хочется! У них было веселее всех в селе, все-то жили в обычных хатах, а они в школе. С заднего крыльца зайдешь — вот и три их комнаты. Целый день шум и гам, да и вечером старшеклассники на площадке в футбол гоняли, в волейбол играли и песни пели. А некоторые с девчонками целовались — за вишнями. А Ванька с Сашкой все видели. Ну, их все равно никто не гонял — еще бы, директорские хлопчики. Мама тогда была веселая, они с папой всегда смеялись. Не то, что теперь…
Папа ушел на пятый день, как война началась. Он слышал, как ночью они тихо с мамой разговаривали, разобрать-то трудно было, Сашка только понял «Минск, теперь и к нам скоро». И причем здесь Минск? Они ведь рядом с Оршей живут. Ну, кто их поймет, этих взрослых. А только наутро папы уже не было, мама была заплаканная, и они стали быстро собираться. Вот тогда вдруг до Сашки дошло, что лишнего говорить не нужно, спорить с мамой тоже не стоит, и все их «хочу — не хочу» остались в прошлой жизни. Ванька ревел, когда они из дома уходили, Аля тоже вторила, а он молчал — все-таки один-то мужчина у мамы должен быть.
Шли долго, жарко было — июль, пить хотелось ужасно. И назывались они теперь противным словом «беженцы»… И зачем бежать? С немцем драться нужно, а они удирают. И вообще, оказалось, ничего интересного в войне нет. Зря они так с Ванькой обрадовались, когда узнали, что война. Тогда еще старшеклассник Колька дураками их назвал. Сам дурак, наверное, немцев испугался.
И еда кончилась, и ноги почти не шли, мама Алю тащила на руках, так уже качалась от усталости. Потом самолеты налетели, вот тут уж совсем страшно стало, правда, их почему-то бомбить не стали.
— Даже бомбить не хочут, от же ж сволочи, знают, никуда не денемся, — плюнула старая Христина.
— В Оршу полетели, гады. — сказал кто-то
— О, дак за шо ж такое лышенько, у мене ж там и сыночек, и внуки, — завыла какая-то баба, другие подхватили.
Стало еще страшнее, и в носу защипало, но Сашка опять не заплакал, только зубы сильнее сжал, не дождетесь, фашисты поганые, не будет он реветь, пусть Ванька с Алей ревут, а про него еще бабушка говорила: «Ну и характер, от упрамый!». Он — упрямый, и им его не взять!
Чем бы все это кончилось, неизвестно, они бы, наверное, просто свалились при дороге, но случилось чудо. Когда проходили большую деревню, вдруг кто-то как закричит.
— Татьяна, ты, шо ли? Ой, девка ты бедная, якая ж ты черная, и не узнать. Пожди трохи, помогу тебе, девчонку возьму, а ты с хлопцами до хаты иди.
Это был дед Степан. Оказалось, он когда-то с их дедушкой на железной дороге служил, а потом ушел на пенсию, и к сыну в деревню уехал. Как он их в толпе заметил — вообще непонятно. Ну, он и уговорил их дальше не идти. «Все равно, — говорит, — от немца не уйдете, они вон как чешут». Они и сами так измучались, что долго уламывать не пришлось. Так и живут с тех пор.
Дед-то, он хороший, и дочка его, тетя Оля — тоже добрая. А вот Пашка, внук, сын теть Олин, противный, всегда у всех все клянчит, не дашь — такой вой поднимет и жалуется каждый раз. Конечно, его бы побить надо, но мама будет сердиться, говорит, и так живем из милости. А дед Степан рад, что они у него живут, он маму очень любит, она и по дому помогает, и поговорит с ним всегда, да и учительница она, с Пашкой-дураком занимается и никогда не то что не кричит, даже сердитого не скажет ничего. Ну, и как ее не любить? А только она все равно стесняется — чужой дом, он и есть чужой.
Вообще-то, теперь они много чего нового знали. Вот, например, немцы, оказалось, тоже разные бывают. Которые по месяцу, а то и дольше, в селе стояли, были ничего люди, даже немножко по-нашему разговаривали. Ну, бывали и среди них, конечно, кто ругался или руки распускал, но вообще-то жили тихо, сельчан просто так не трогали. Дед говорил: «Они ж тоже солдаты, воюют, раз послали, а сами тоже домой хотят». К нему один ходил, уже пожилой такой, все дочку свою вспоминал, говорил, на маму похожа, только волосы светлые, и фотографию показывал. Еще Ганс был, он им на гармошке играл, на губной, он до войны тоже в школе учителем работал, как их мама. И Лотар тоже, он у Дубков жил, так тот даже дрова колол для них — но это, правда, потому, говорили, что он на ихнюю Стешку засматривался.
А были немцы очень страшные. Они носили черную форму, и назывались «эсесовцы». Приезжали они сначала часто, потом пореже, видно, всех похватали, потом опять чаще стали — потому что рядом отряд партизанский появился. Как приедут — потом в деревне целый день стон стоит. Девок многих в Германию угоняли, мужиков, кто остался, и стариков, и кого хочешь — любого арестовать могли и увезти, а потом мало кто возвращался.
Эх, мысли невеселые. Сашка потянулся и решил, что валяться хватит. Надо бы Ваньку разбудить — без него все-таки скучно. Только успел его за плечо потрясти — над деревней крик. «Едут, едут, проклятые». Мама вбежала, как безумная: «Вставайте, вставайте, в подпол скорей, к Дубкам, там не тронут», Алю на руки и бегом. Они всегда у Дубков прятались, у них погреб был глубокий, да и немцы на постое, их не проверяли особо.
Мама с Алей побежали, они с Ванькой следом, и вдруг Ванька как охнет.
— Ой, бо-о-ольно. — и на одной ноге запрыгал.
— Вань, чего с тобой? — Сашка испугался, он брата вообще-то очень любил, хоть и злился на него часто.
— Да ногу подвернул, идти не могу. Ты беги, а я уж тут. — он попытался улыбнуться, но улыбка вышла жалкая. Еще бы, может, сию минуту сюда уже ворвутся, страшно, да и нога еще болит.
— Ты что, Вань? Мы ж братья, опирайся, поскачешь на одной.
— А мама? Она сейчас увидит, что нас нет, с ума сойдет.
— Ну и что? А если она меня одного увидит и узнает, что я тебя бросил, не сойдет? Хорош, поскакали.
Когда они вышли из хаты, немцев видно еще не было, но над селом плыла зловещая тишина, и в этой тишине далеко разносилось жужжание мотоциклов. До Дубков три двора, за минуту бы добежали, но Ванька на одной ноге, да и тяжелый он для Сашки. Как же быть? Вдруг из-за угла соседнего дома выскочила тетя Оля.
— Вы что ж это делаете, ироды? Матери и так горя хватает, еле уговорила ее в подполе сидеть, все рвалась за вами. Хотите, чтоб ее в Германию угнали? Мало того, что отец… — она осеклась.
— Теть Оль, не сердитесь, это из-за меня, я ногу подвернул.
Она сразу перестала ругаться.
— Ой, дите ты горькое, что ж делать-то? Ведь вон уж их, проклятых,
слыхать.
Она перекрестилась.
— Господи, на все воля Твоя, — сказала. — Теперь в рожь, если Богу угодно, выживем.
Сашка не очень понял, о чем она, у них дома про Бога не говорили, но не до этого было. Ржаное поле начиналось прямо за их хатой — несколько шагов, и они во ржи. Колосья высокие, рожь встала хорошая, густая. Дальше двигались ползком. Сначала было тихо, потом по селу разнеслась лающая немецкая речь, потом кто-то заплакал, кто-то закричал, как обычно, когда эсесовцы приезжали. И вдруг, где-то совсем рядом.
— Сюда? Точно видел? — сначала по-немецки спросили, а староста, они по голосу узнали, переводил.
— Да, я бачу — бегут, тетка и еще с ней хлопцев двое, — детский голосок, кто, непонятно.
— Молодец, заслужил свою конфету.
Детские легкие шаги в сторону села, немецкий окрик — и шелест ржи, прямо в их сторону. Тетя Оля не удержалась.
— Ох, та чья ж така сволочь — за конфету людей продал.
— Так конфету хочется, — шепотом сказал Ванька.
У Сашки, хоть зубы и стучали от страха, тоже слюнки потекли, они уж и не помнили, сколько времени конфет не ели.
Но ведь их сейчас поймают, ой, страшно-то как.
— Теперь лежим —и ни слова, ползти нельзя, каждый шорох слышно. Богу молитесь, детская молитва, она до неба быстрей всего доходит.
— А как? Мы ж не умеем.
— Господи, помилуй. И еще — Пресвятая Богородице, под Покровом Твоим спрячь нас.
Шорох. Господи, помилуй! Еще шорох — Пресвятая Богородице, спрячь. Еще, еще, ближе, ближе — Господи, Господи, Господи! Укрой, Богородице! Мамочка, страшно! Господи, помилуй! Совсем близко. Сашка от ужаса закрыл глаза, потом открыл — прямо перед ним были черные эсесовские сапоги. Он даже разглядел, что они покрыты толстым слоем пыли — стояла жара и сушь. Пресвятая Богородице, спаси! Он не понял, сколько это продолжалось, от напряжения время как-то сдвинулось. Голос по-немецки что-то сказал, староста ответил — тоже по-немецки. Потом шаги стали удаляться. Они еще долго лежали во ржи, Сашка даже как будто забылся сном, так перенервничал. Очнулся от того, что тетя Оля трясла его за плечо.
— Вставайте, уехали вроде, а то матка с ума сойдет.
…Мама сначала прижимала их к себе то одного, то другого, потом ощупывала, потом плакала, потом целовала — они тоже плакали, и даже Сашка, он хоть и упрямый, а все же тоже…Фельдшер приходил, ногу Ванькину посмотрел, сказал — растяжение, перевязал туго и велел поменьше на нее наступать — а вообще, до свадьбы заживет.
Вечером Сашка лег на свой топчан, думал, сразу заснет, но никак не мог, что-то не давало ему покоя. Он открыл глаза, обвел ими комнату — и вдруг в углу на белом пятне рушника увидел иконы — словно в первый раз. Он слез с топчана и босыми ногами прошлепал в горницу к тете Оле. Она еще не спала, что-то штопала, очки сползли на кончик носа, и ее совсем молодое лицо от этого казалось старше.
— Теть Оль…
— Ох, напугал. Чего тебе не спится?
— Теть Оль, я вот подумал. Это ж ведь Бог нас спас?
— А то кто же? Они бы нас точно увидели, если б не Господь.
— Ну, вот. А я ему даже спасибо не сказал. Научи меня, а?
Она улыбнулась.
— Так и скажи: слава Тебе, Господи!
— И все?
— А уж это, как сердце подскажет.
Сашка вздохнул и пошел к себе. Встал перед иконами и сказал шепотом:
— Слава Тебе, Господи.
Послушал, не говорит ли чего-нибудь сердце, и добавил.
— Спасибо. А то ведь мама бы с ума сошла.
Он еще раз вздохнул, удовлетворенно, как человек, выполнивший долг, и отправился на желанный топчан…
Опубликовано: 09/05/2008