Все еще будет
Святочный рассказ
Ну что ты будешь делать! Не спится, и все. Сашка подтянулся на локтях и сел, подогнув ноги. Конечно, вставать нельзя, раз мама им давно «спокойной ночи» пожелала, но и вот так валяться без сна сил нет. Он уже и слонов считал и думал — интересно, а как они выглядят — не на картинке, а в жизни?. Обещали ведь его в Зоопарк сводить в Минске, когда к тете поедут, а теперь и Зоопарка, небось, нет. Людей-то погибло сколько, а уж звери, кто их считал! Война… Ладно, чтобы не расстраиваться, решил просто числа называть, до тысячи дошел — не помогло. Потом овечек представлял, которые через жердочку скачут. Это папа так учил. Закрой, говорил, глаза, и увидишь овечку, а перед ней — бревнышко, ну, или другое какое препятствие. Перескочит — еще одну представляй, и надо говорить про себя — одна овечка, вторая овечка, третья овечка. В стаде их сколько хочешь может быть, ведь стадо-то ты сам придумал, и так — пока не заснешь. И всегда действовало. А сегодня — нет. И что за ночь такая особенная? Дед говорит, Рождество. Ну, то есть в двенадцать уже будет Рождество, а пока — сочельник. А сколько времени-то сейчас?
Ходики висели далековато, Сашке пришлось доползти до края кровати и извернуться самым странным образом, чтобы их увидеть. Можно было, конечно, и встать, но это уже совсем обман, мама расстроилась бы, если б узнала. Она, конечно, работает сейчас, вон, слышно, машинка стучит — а вдруг зайдет? Он иногда сквозь сон чувствовал, как мамины руки — теплые, любимые, ему одеяло подтыкают. Сашка всегда раскрывался, а мама волновалась и укрывала, потому что у него были «гланды». И надо же, как бывает! Слово-то какое красивое, а горло заболит — хоть на стенку лезь. «Не все то золото, что блестит!» — так папа говорил. Да, гланды уж точно не блестят, лучше бы совсем без них. А только как их вырезать, когда войны всего полгода, как нет. Еще восстанавливать, да восстанавливать, до поликлиники не скоро дойдет. Амбулатория — в районном центре, до него и доехать некогда: мама утром в школе, по вечерам печатает, у них в селе за все про все — один фельдшер Петрович. Хороший человек, Ваньку, братишку старшего, недавно вылечил, когда он горел, как в огне и кашлял, не переставая. Взрослые говорили «из могилы вытащил», вот как. А только пьет. И не разрешают ему фельдшером работать, вроде, «неблагонадежный», так они слышали. Что уж он натворил, им не рассказывали, но была какая-то история. Он теперь только к хорошим знакомым приходит, а так почтальоном работает, больше податься некуда. И, как выпивает, всегда в голос: «Ишь, придумали — «элемент»! Моллюски, ин-ффф-у-зззории!». И гордо распрямляется, пошатываясь, и рукой грозит. «Я вам не элемент. Я — фершал». И бьет себя в грудь. Его успокаивают, уводят. А он: «Руки прочь, одноклеточные!», — кричит, а потом плачет. И Сашка с Ванькой едва не плачут, когда это слышат, жалко ведь Петровича и ясно — какая-то несправедливость с ним приключилась, а какая — не поймешь.
И вообще — где она, справедливость? Он обнял коленки руками, стал смотреть в окно. Занавески у них тонкие, через них даже сад можно увидеть, если глаза к темноте привыкнут. Самые лучшие — бархатные, которые свет не пропускали, у деда с бабкой висели. Бабка всегда брала самое лучшее из того, что дядя из Москвы присылал. Дядя у них знатный был — полковник, воевал, вот теперь в столице живет, все время посылки шлет — деду да маме. А только бабка все забирает, что ей понравится. Вчера вот селедку пошла продавать. Они, как посылку увидели — аж обомлели. Селедка, целая банка! У них слюнки потекли. И дед думал к столу ее, хотел рюмочку выпить на Рождество, да с селедочкой. Куда там!
— Тебе бы только хлестать! Вот и пей себе, а селедка-то причем? — сказала бабка. — Чего еще за Рождество! Все уж теперь поотменяли.
Дед покачал головой.
— От дура баба! Нешто Бога отменить можно!
— А нешто нельзя? Церква-то была — и где та церква? А клуб вон строят ихний. И кино скоро будет, и танцульки.
— Так што? Церкву в районе тоже открыли. Мне, вон, Пантелеич говорил, у него хлопец там помогает, и у нас откроют. Теперича тебе — не перед войной. «Як тревога, так до Бога». От оно што!
— До Бога! — передразнила бабка, еще бы немножко — и язык показала, как маленькая Аля. — Все бы в рюмку тебе смотреть! Вот тебе до чего!
— Ты, баба, это не трожь. Не твое это.
Дед сдвинул широкие седые брови, стукнул кулаком по столу. Бабка замолкла, только бормотала под нос, еле слышно: «И сам такой, и сыны твои такие, и эти огольцы вырастут — такие же будут». Но банку все равно взяла и на базар понесла: знала, дед, хоть стучит, а покладистый и добрый, ссориться не будет из-за селедки. Она сама соленого-то не ела, какая-то болезнь желудка у нее была. Сашка иногда в сердцах говорил: «Померла б скорей, что ли! Вот бы зажили». А Ванька глаза свои синие круглил испуганно: «Чего ты, Сань? Ведь человек, жалко. И родной, к тому же». «Никакая она не родная», — отвечал непримиримый Сашка. — «Мачеха она маме. А нам вообще никто». «Ну как — никто? Раз дед на ней женился, значит, родная стала». «Угу», — хмыкал Сашка, — «щас тебе стала. Бабушка была родная».
Вообще-то у Ваньки своя правда имелась. Родную бабушку они не помнили, она умерла, когда их еще на свете не было. Дед женился, страшно стало бобылем век доживать. Дети все поразъехались. Кто в город, кто еще куда. Мама с папой в другом селе жили, отец в школе директором работал, а мама — учительницей. Как война-то началась, папа в партизаны ушел, а мама — их в охапку, да к отцу. Куда ж еще было деваться? Только не добрались они тогда до дедовского дома. Еле шли, по дороге с другими беженцами, когда их дядя Степан подобрал: чудом в толпе увидел, как узнал — вообще непонятно. Они с дедом когда-то на железке вместе служили, мама с отцом несколько раз у него в гостях были. Ну, и уговорил остаться. С тремя-то детьми не больно побегаешь! У Степана всю войну и прожили. А после уж сюда приехали. Конечно, бабку тоже понять можно. То вдвоем жили, а то — четыре лишних рта. Мама, понятно, за двоих по хозяйству работает, да и они не отстают, даже малышка Аля. А все равно, правильно говорят: «Кровь людская — не водица». Вот бабка и недовольна, чужая кровь. Да и польза все же есть от нее. Она ведь не просто так на базар таскается. Раз приехали, пристройку делать надо, а без денег — куда? Но уж очень селедку жалко, Сашка даже вздохнул — да так шумно, что Ванька заворочался.
Нет как нет справедливости. Папа какой у них хороший, и что? Неизвестно, вернется ли домой, они-то ждут, надеются, а другие их промеж собой сиротами зовут. Ну, Сашка, если такое услышит, сразу «ерепенится» (это бабка так говорит), а Ванька едва не плачет. Какие они сироты? Отряд папин разгромили, это верно, им односельчане бывшие сказали, но ведь папы и еще нескольких среди убитых не было. Значит, в леса глубже ушли, может, и до своих добрались. Братья в это свято верили, и мама тоже, даже сестренка, хоть ничегошеньки про папу не помнила, все равно ждала. И ведь мама какая — и красивая, и добрая, ее все ученики любят, говорит всегда ласково, даже голоса не повысит. А ей тяжело приходится, вон, и дома по ночам на машинке стучит, секретаря-то в школе нет, а им — лишняя копеечка. Лишняя! Кто это только выдумал так говорить, у них лишних не бывает. И в той же школе директриса, Лошадь ее прозвали: злющая, кричит, учеников за вихры оттаскать может, а все у нее есть. Дом чуть не самый большой в селе, муж в магазине в районе заведующим работает, чего только не привозит, Витька Пригожин с их сынком дружит, рассказывал, даже кофе пьют, настоящее. А у них чай без конца разбавляют — не хватит иначе.
Вот дед говорит — Рождество, праздник. А какой же праздник, если ничего хорошего не случается? Бог он, конечно, есть где-то, не может быть, чтоб бабка была права, но только, похоже, ему не до Сашки. Хоть бы Ангела какого послал. Спина устала, он положил под нее подушку и опять стал глядеть в окно. Мысли текли неторопливые и уже не такие грустные почему-то.
— А что бы ты попросил, если бы ангел прилетел?
— Ну, ясное дело, чтобы папа вернулся.
— А еще?
— Ну, чтобы мама не уставала, чтобы Аля не болела, чтобы дед с бабкой не ссорились. И чтоб никогда так есть не хотелось, как в войну. И чтобы стреляли только в кино.
А с кем это он разговаривает? Сашка с опаской огляделся по сторонам. Сам себя спрашивает? Но вот странное чувство, словно в комнате есть кто. Не брат с сестрой, а еще кто-то. Может, Ваньку разбудить? Нет, нельзя. Брат решит, что Сашка струсил, а он, хоть и младше, всегда верховодил, ему слабым быть не годится. Он огляделся. Никого…А все равно, будто слышит его кто-то — и отвечает. И ведь не словами, другим чем-то. А вдруг это Бог его услышал, и впрямь Ангела прислал? Сашке стало страшновато. Ведь он только что на Него чуть не обижался, может, Он сердится? Но было непохоже. Почему-то на душе стало хорошо и как-то спокойно — нет, другое что-то, безмятежно, вот как.
— Ангел… — Тихо сказал Сашка опять не словами, а чем-то, что у него внутри было, — Ангел, если это ты, сделай так, чтобы папа вернулся.
— Вернется, ты уж подожди, сделай милость….Иногда ведь и подождать бывает нужно.
Ангел ответил, или ему показалось?
— Так я и жду, — тихо сказал мальчик и сглотнул комок, — сколько надо, столько и еще подожду. И Ваньке скажу, и Але. Только маму жалко, она уж совсем ждать устала.
— Устала. А вы помогайте. Все хорошо будет. И ты устал, спать пора. Рождество настало.
Сашка вдруг почувствовал, как сводит скулы зевок. О-о-х! Оказывается, спать-то как хочется! Только ведь Ангел улетит, если он заснет.
— А ты позови, опять прилечу!
— Точно прилетишь? А вдруг я не сумею? Ну, позвать как следует.
— Но ведь сегодня же сумел.
— Так сегодня же день…такой.
— То-то же — такой. Не забывай. А теперь спи.
Сашка положил вихрастую голову на подушку и, сквозь наплывающий сонный туман, успел увидеть, как что-то светится за окном. Звезда? Про которую дед рассказывал? Как…ее? Надо…будет…завтра…спросить…
Сон накрывал его, он точно знал, что скоро ему приснится папа, и их старая квартира при школе, и вишни в бело-розовых цветах. Он счастливо вздохнул и услышал, как два голоса — мужской и женский — поют про ангелов и Рождество. Он не удивился. А про что же еще можно петь этой ночью? Через минуту он уже сладко сопел, положив под щеку худую исцарапанную руку.
Наталья Михайловна закончила печатать. Слава Богу, можно ложиться. Она встала, потянулась, несколько раз свела лопатки вместе, как учила когда-то мама. Кажется, помогло, затекшая спина словно зажила новой жизнью. Она застелила свой диванчик, присела на край. Ох, ну почему же опять эти мысли? И никуда от них не деться. Артем, любимый, где же ты? Только ночью она могла позволить себе подумать о муже так, как ей хотелось: и поплакать, и потосковать, и даже иногда, тихонько только, головой об стенку постучаться. Ну за что, за что? Он такой хороший, самый лучший, и так ее любил, и ребят, ну почему — он? Она резко встала. Нет, это никуда не годится, нельзя раскисать. Ведь они все живы, добрались до папы, работа есть, не голодают. На что жаловаться? Ведь война какая прошла, другим еще хуже пришлось. И ей-то никто ведь не сказал, что Артема больше нет. Наоборот, не видели односельчане его среди убитых и казненных. Говорили, сумела часть отряда уйти. Наташа верила: он тоже с ними, иначе она бы почувствовала. А она знает откуда-то — жив. Только вот не приходит что-то. И сердце рвется, днем-то еще ничего, а вечером, ночью — тоска, тоска! Слезы все-таки закапали, она вытерла их, попыталась успокоиться. Так ведь не все же сразу возвращаются, вон, к Тепловой Надьке пару дней назад только муж вернулся, через полгода после Победы. Мало ли что!
Ей вдруг неудержимо захотелось встать, выйти на улицу. Аля чутко спит, мальчишки-то не проснутся. Надо со второго крыльца проскользнуть, мимо папы с мачехой. Она накинула шаль, на плечи — мамин старый полушубок. Ей показалось, что он еще хранит ее запах — теплый, родной, знакомый с детства. Не может быть, чтобы мамочки нигде не было.
Наташа вышла на крыльцо. Сад тонул в белых неровных барханах снега. Но сверху он уже не падал, и далеко в небе были видны по-зимнему мелкие сверкающие брызги звезд. На востоке небо казалось золотым. Почему-то ее это не удивило. Звезда! Вифлеемская звезда, которую они всегда высматривали в детстве. Вовка, самый старший, каждый раз хвастался, что видел, а она плакала — ей было завидно, а соврать, что тоже видела, она не могла. А мама наклонялась, вытирала слезы, целовала холодные мокрые щеки и говорила: «Еще увидишь, доченька! Каждому свой срок!». Она стояла и смотрела, и ей казалось, звезда горит далеко на востоке и дарит ей надежду. Как же она так долго не вспоминала ни о чем! Ни о звезде, ни о маме, ни о Боженьке, которого знала в детстве?
Скрипнула ступенька. Она обернулась. Все-таки разбудила кого-то.
— Ох, доча, и напугала же ты меня! Вышел на звезды поглядеть, а тут — словно Соня стоит. Аж горло перехватило. Ох, дюже ж ты на матку похожа!
— Так полушубок же, пап, — ответила Наташа. — Вот, вышла.
Она улыбнулась немного виновато. Перепугала отца.
— Дак и я. — он смущенно крякнул. — Вышел. Помолиться хотел.
— Я мешаю тебе?
— Да что ты, доча! Ты ж моя самая маленькая!
Он обнял ее за плечи и довольно крепко сжал. Как давным-давно, когда она была веселой малышкой с румяными щечками и пухлыми резвыми ножками. Она уткнулась носом в его телогрейку. От него пахло махоркой, печкой и чем-то еще таким родным и знакомым — может быть, детством? Наташа стояла, слезы лились по щекам, и она слегка вздрагивала, всхлипывая.
— Ничего, дивчинка, ничего, ягодка, — дед тихонько поглаживал ее по плечу, целовал в пахнущий медом и молоком висок. — Все пройдет, родная. Бог милостив, придет Артемка, увидишь, придет.
Она постепенно успокаивалась.
— Пап, помнишь, мама говорила, каждый когда-то увидит Звезду? Мне кажется, я видела.
— Ну вот и добре. Што добре, так добре. А давай-ка споем. Как с мамой, помнишь?
Она улыбнулась.
— Ну, давай. Только я все забыла, похоже.
— А я зачну. Ты и вспомнишь.
«Рождество Твое, Христе Боже наш», — запел дед, а она подхватила — «Ангелы поют на небесех».
Голоса, мужской и женский, сливались, расходились, звенели и опадали. Люди на планете спали, пробуждались, бежали на работу, стонали, смеялись, дети рождались в мир, старики уходили в иной — и надо всем этим сияла Звезда.
Перед самым сном Наташа подошла по очереди к детям. Ванька тихо сопел, повернувшись на живот. Аля разметалась по кроватке, ротик чуть приоткрыт — маленький любимый карасик. А Саша, вот чудо, улыбается во сне. Уж несколько лет она не видела, чтобы он так спал, совсем как младенец. Она поцеловала каждого и, уходя, неожиданно для себя, перекрестила.
«Господи, помилуй!» — тихо выдохнула душа забытую детскую молитву. «Вот и пришло Рождество. Слава Тебе, Господи». Она задернула занавеску, разделяющую комнаты, улыбнулась и стала укладываться спать.
Впереди была жизнь, в которой все еще могло быть хорошо…
Опубликовано: 08/06/2008